Выбрать главу

Через несколько дней скот снова погнали на лог. Все пошло своим чередом. Только Колодин называл теперь своего помощника не Куликом, как прежде, а Никулой и, чувствуя, что полное имя вяжет, тяготит мальчишку, говорил:

— Молодой ты, а ранний. Сила в тебе есть, Никула. Как ты меня тогда полосанул: «Не подходите, дядя Ефим, вилы у меня». И глазами озверел. Все ты во мне перевернул. Как есть все. Откуда это у тебя?

Никула долго молчал, не поднимая глаз на дядю Ефима, и, сознавая, что надо что-то ответить, сказал:

— Правда тогда, дядя Ефим, была на моей стороне.

— Ах ты, Никула, Никула… — Ефим Яковлевич вдруг осекся на половине, помолчал и, понизив голос, признался: — У меня жена, Никула, шибко часто поступает не по правде. Я понимаю все, а вот оборвать не могу. Нету силы. Одно слово — Рохля.

— А вы соберитесь, дядя Ефим, — тряхнул Никула стиснутым кулаком.

— Придется, Никула, а то и в самом деле головы мне не сносить. — Он усмехнулся, но глаза его не улыбались: они были строги. Даже очень строги.

СТАРЫЙ СОЛДАТ

К стене бригадной конюшни приткнута односкатная конюховка, собранная из старья, с низкой перекошенной дверью, которая скрипела и взвизгивала, будто в притворе защемили собаку. В конюховке хранилась упряжь и стоял телефон, а на передней стене висел плакат — тугощекий малый, оплавив глаза в улыбке, прятал в карман сберегательную книжку и говорил: «Накоплю, машину куплю». Низ плаката кто-то изодрал на завертку, но малый не перестал улыбаться. Малый всегда улыбался: на улице, бывало, и дождь, и слякоть, и руки пухнут от холодной сырости, и в конюховке не теплее, мозгло, а он знай хитро щурится да хвастает, что купит машину.

Конюх Федор Агапитович, лежа на топчане у печки, долго глядел на плакат и все думал, а где же работает этот счастливый вкладчик, если пальцы у него такие мягкие и розовые. «Небось и в армию не брали», — догадывался Федор Агапитович. Об армии он оттого подумал, что вчера провожал в армию племянника Тольку, пил бражку с ним и сегодня ослаб весь, даже сна не стало. Не спится — хоть глаза выткни. За ночь воды полведра опорожнил — не полегчало. Да и не полегчает сразу-то, потому что годы уже не те, чтобы бражничать. За хмельное веселье теперь всякий раз здоровьем платить приходится. Давно уж Федор Агапитович не пил, а тут куда денешься, за ворот лить не станешь, коль сидишь за столом, да еще у всех на глазах. Толька все присаживался рядом, обниматься лез, а ведь за неделю еще до проводов ввалится в конюховку, дверь за собой не запрет, «здравствуешь» не скажет. Да какое «здравствуешь», не поглядит даже.

— Разбойника запряг? — спросит.

— Надо, что ли? Сейчас запрягу.

Разбойник — молодой горячий жеребчик — в бригаде выездной лошадью считается, но когда приходил Толька, Федор Агапитович запрягал Разбойника в тяжелые сани за сеном или дровами. Выйдя из конюховки, Толька осматривал жеребчика и, столкнув шапку на самые глаза, выражал недовольство:

— Вожжи опять дал короткие.

— Ты бы спал еще…

Толька сердито прыгал в сани, ухал на диковатого жеребчика, и тот с маху выносил его с конного двора. Последний раз Толька на раскате перед самыми воротами сбил жеребую кобылу и угнал. Федор Агапитович просто бы так не оставил этот случай. Да повезло Тольке — потребовали в военкомат, и вместо брани с ним пришлось бражничать. О кобыле, конечно, уж и разговору не было. Да и — слава богу — обошлось с нею все.

От всеобщего внимания и от выпитого у Тольки глаза были на легкой слезе, а сам он, остриженный и большеухий, выглядел совсем молоденьким.

Маруся из промтоварной лавки не дружила с Толькой, а тут взяла отгулы и неотступно следовала за ним: застегивала ему пуговицы на рубашке, угадывала, когда ему нужны платочек или спичка, и подавала. Она своими счастливыми и по-вдовьи печальными глазами искала его рассеянный взгляд и, не зная сама, любит ли Тольку, делала для него все искренне, с чистым сердцем. И плакала на станции так, что бабы завидовали ей.

А Толька, — может, оттого, что у него не было отца, — все лип к Федору Агапитовичу, обнимал его, греб на его сутулых плечах вылинявшую рубашку, наказывал:

— Ты, дядь Федь, маманю не забывай. Дров, сена… Без этого, сам знаешь, хоть в Пиляевой, хоть на Луне, все едино жизни нету.

— Без сена какая жизнь.

— И огород вспахать.

— И вспашем и засадим. Да ты что?..

— Я знаю, дядь Федь… Мне, дядь Федь, от одного твоего лица Пиляевка дороже всего земного шара…

— Нето спасибо на таком слове. Нето спасибо, — залепетал Федор Агапитович, и размылось все перед его глазами: стол с закуской, гости за столом, а от бригадира Урезова, сидевшего во главе стола, вообще остался только один твердогубый квадратный рот, из которого тек густой, как мазутный дым, бас: