— А я днями уже вспоминал тебя: где-то, говорю, не идет наш Иван. Забыл нас али другое что, может.
— Работа, Филимон Денисыч.
— Работа, — протянул старик и к чему-то повторил: — Работа. А то как. Позавчера мне тоже с самолета писульку бросили: дым-де видели в сограх. Я тут же собрался и — ступай. Два дня рыскал. Сам знаешь, сушь — тайга что порох.
— И как?
— Да ничего. Был там, где будто они огонь-то приметили, ходил до Рябовской заимки — слава богу, ничего нету. Да мы что тут стоим. Пойдем в избу, — засуетился вдруг хозяин и подхватил меня под руку.
— Может, посидим у костра? — предложил я.
— Воля твоя, можно и у огонька. Только мошкара одолеет. Ночи пошли прохладные, а ее не валит, будь она неладная. Ведь посмотреть не на что, а не колеет.
Старик опустился на валявшуюся тут колоду. Подправил костер палкой. Из огня вырвало сноп искр и метнуло на Лапку, собака нехотя поднялась и чихнула, отошла, с неудовольствием глядя на хозяина.
— Садись вот сюда, от дыма. Ну-ка, Бобик!.. Ишь развалился. Иди отсюда, тебе везде место: не работу робить.
Согнав собаку, Филимон закричал, повернувшись к дому:
— Мать, забери-ка у гостя пичужек.
Старик всякую дичь называл одним словом «пичужки».
— Ого, а глухаря ты матерого залобанил. Вот таких-то я люблю.
— И я тоже.
Мы рассмеялись.
— Вот и снова ты в лесу, — говорил Филимон Денисович и улыбнулся прищуром глаз, глядя на меня. — Небось разлюбил лес-то после своего города. Ведь там у вас народ, машины — веселье. А у нас что, лес и лес, да небо вот с овчинку.
— Да как сказать, Филимон Денисыч. Везде хорошо по-своему.
— Во-во. Нынче весной был у нас в районе слет охотников, и меня туда пригласили как старого лесника, дали мне в премию ружьецо. Потом я походил по городу, посмотрел — понравилось. Но устал — ноги хоть отруби. Ишь отвык я ходить по твердой дороге, а там все асфальт да камни. Чисто, конечно, опрятно… А в тайге лучше.
— А город все-таки понравился?
— А как же, почему не понравиться.
— Вот и я так, Филимон Денисыч, и город люблю, и тайгу не забываю.
— Это тебе с кровью передалось. Отец твой, покойна головушка, как придет, бывало, ко мне — и одичает. Глаза округлит — и в лес. Целый день хожу с ним, бывало, слова не добьюсь. А как увидит Березовый гребень, ложится и говорит: «Люблю, говорит, Филимон, березу. Так и тянет она меня к себе». Да, хороший был мужик, а охотиться не умел. Уйдем с ним за рябчиками, слышу, пальнет раз-другой — и смолк. Возвращаюсь к Березовому гребню, а он лежит под березой и в небо глядит…
К костру подошла Анна Еремеевна, жена лесника, рослая и грузная старуха, в длинной юбке, подвязанной под большими грудями. У ней тяжелое лицо с маленьким подбородком и маленькими глазками.
— Так-то ты, старый, привечаешь гостя, — беззлобно напустилась она на мужа. — Парень из лесу, кормить его надо, а ты с балясами к нему. Нешто это дело. Пойдем, Ваня. Ты же его знаешь: его хлебом не корми, дай побалясничать.
Филимон молчит, виновато поглядывает на меня, мягко, одним прищуром глаз улыбается: извини вроде.
Переглядываемся, идем следом за хозяйкой во двор. Обгоняя нас, бегут собаки, за подворотней нас встречает маленький, круглый щенок. Спотыкаясь и перевертываясь, он катится за Лапкой, а она ему ноль внимания. Из открытых дверей хлева, перегороженных поперек палкой, в нашу сторону глядит корова, сладко жуя. Через весь двор протянута суровая нитка с нанизанными на нее грибами.
Гости в избе лесника редки, поэтому Филимон и жена его принимают их с большим радушием. На стене хлева висит старинный медный умывальник. Анна Еремеевна предусмотрительно наполнила его до краев подогретой водой, на крышку, в жестянку-мыльницу, положила кусок душистого мыла; рядом висит свежее полотенце.
Пока я умываюсь, Филимон Денисович разулся и босиком прохаживается по крыльцу. Собаки, видя, что хозяин отдыхает, вальнулись на мосточек. Откинув голову, вытянув ноги и хвост, отдыхают тоже.
Потом умывается старик. Руки у него по локоть загорелые до черноты, а выше локтя белешеньки, как снег. Движения рук неторопливы, но надежно-крепкие. Сам Филимон — сухой, жилистый и совершенно прям, хотя ему уже далеко за шестьдесят. Бороду он неизменно бреет, а волосы, почти не тронутые сединой, стрижет «под горшок». Маленькое морщинистое лицо его кажется острым, внимательным, живым. Аккуратно подобранные усы скобочкой лежат на верхней губе. Из-под них видны упрямые губы. Прожив всю свою жизнь на ходу, он почти никогда не болел.