Выбрать главу

— Занятие полезное, да и школа поощряет.

— В школе ноне добру не научат. Как вывод.

Годилов уехал, а Рассекину еще была охота поговорить, но, потоптавшись на берегу лужи, пошел к дому.

На крыльце, с короткой трубкой без колена, кипел мятый самовар. Дым от него почему-то тянуло в сенки. На порожке, отмахиваясь от дыма и сверля кулачишками глаза, сидел внучек Ванька, увидев деда, запел с чужих слов:

— Маятник пришел. Ма-ят-ник.

— Ты это что, варнак, — прикрикнул дед, и Ванька, поняв свою оплошность, бросился в дом, но в дверях столкнулся с матерью. Та шлепнула его по круглой головке и, смеясь, вышла на улицу. Теща Рассекина сидела у телевизора и уговаривала:

— Вот так его. Да стрельни ты, стрельни.

Оглянувшись, увидела Романа, быстро выключила телевизор и пошла за самоваром. Потом весь вечер жаловалась, что чужой петух выклевал в огороде огурцы. Но в ушах Романа Ивановича все время обидно звучал голосишко внука да два складных слова то и дело повторялись парой: гость да гвоздь.

С этого дня Рассекин стал очень часто перехватывать это «маятник» и понял, что заочно его никто иначе и не называет. И, как ни примеривался он к своей кличке, не находил в ней ни капли уважения к человеку. «Вот тебе и вся людская благодарность, Роман Иванович, — злорадно выговаривал он себе. — За все твое рвение и горение — маятник. А может, понимают люди, что я для них весь… Да нет, что уж там, маятник, и только».

Но жизнь вскоре развеяла невеселые выводы Рассекина, Подошло время оформляться на пенсию, и к нему стали относиться как к имениннику. А дело было так.

Однажды Рассекина позвали в бухгалтерию, чего прежде никогда не бывало, так как обычно к нему приходили из бухгалтерии. На вызов, само собой, он явился не сразу и презренно перепутал имя главбуха.

— Ай памятенку-то, Роман Иваныч, хи-хи, отшибло? Я ведь Дмитрий Степаныч.

Но Рассекин оставил без внимания эту поправку и продолжал мстительно навеличивать бухгалтера по-своему, наливаясь к нему крутой злобой:

— Давай, давай, Дмитрий Палыч. У тебя небось уж вся моя жизнь взята под крыжик. Сколько ж ты меня оценил, как вывод?

— А вот подобьем бабки, Роман Иваныч. Думаю, довесок к зарплате приметный будет.

— А при чем здесь зарплата? Или ты считаешь, что еще останусь на этой адовой работе?

— А кто отпустит?

— Эх, пропадете вы без меня. А и черт с вами, таковские.

Главбух, тщедушный мужик, с сухими, впалыми висками, живший куревом, одной рукой прикрывал прожженный папиросой отворот пиджака, другой кидал костяшки на счетах и, заискивая, убеждал Рассекина:

— Мы вас, Роман Иваныч, не отпустим. Столько-то лет вместях.

— Да нет уж, Дмитрий Павлович, не больно я пошевелюсь с пенсией-то. Хватит, поди.

— Характер у вас не тот, сидеть дома. Ай, я не так сказал?

«Вишь ты, — одобрительно подумал Рассекин о главбухе, — не весь еще умишко-то выкурил своим табаком».

— Мы, пожилые, все одного склада, — размягчился Рассекин, и ему даже расхотелось уходить из бухгалтерии.

В хозяйстве стали готовиться к проводам смотрителя на пенсию. Рабочком закупил в сельмаге для подарка ему дюжину алюминиевых ложек и электрический самовар. Бухгалтерия начислила премиальных близко к окладу. Администрация приготовила адрес — коленкоровую папку, куда вместе с благодарственным приказом были положены стихи — в них говорилось о том, что Рассекин в хозяйстве не гость и ему родней матери каждый казенный гвоздь.

В одну из августовских пятниц Рассекина чествовали в столовой. Сам он, в белой рубахе с тугим воротом и двумя бронзовыми медалями на груди, наодеколоненный и затаенный от гордости, сидел на почетном месте — в сторонке от президиума. Народу в столовую набилось полным-полно, однако когда узнали, что ни выпивки, ни закуски не предусмотрено, быстро схлынули: к концу совсем мало осталось.

Выступавшие говорили примерно то, что думал о себе сам Рассекин: что он трудолюбив, неутомим, общественное ставит превыше всего. Роман Иванович слушал и приятно сознавал, что человек он в хозяйстве действительно бесценный, незаменимый, но огорчало одно — все говорили о нем как о бывшем.

— Сегодня мы провожаем… — со скорбной медлительностью начал свою речь совсем окурившийся главбух, и у Рассекина уныло засосало на сердце.

В своем ответном слове он готовился сказать о долге, о совести, о запасе своих сил, а сказал совсем чепуху, что-то пустое и близкое к слезам. Заместитель директора по кадрам тонко уловил настроение Романа Ивановича и попытался взбодрить его, — это уж когда шли домой: