И вдруг вспомнил…
Нынче на покосе в отъезжих лугах, как-то уж к вечеру, Степан ворошил траву и прилег на копну свежего сена, хотел полежать, да задремал. А разбудили его чьи-то потаенные голоса и вроде придушенный смех. Он прислушался и узнал сельповского заготовителя Пряжкина, рыжего рукастого парня, который уже давно отслужил на флоте, но не снимал с себя тельняшки и, гордясь ею, всегда ходил с распахнутой грудью, — по вырезу тельняшки билась наружу плотная, густая, черная шерсть. Он никак не мог жениться, и бабы в поселке судачили о нем как о бросовом, негодном для семьи человеке: моряк — с печки бряк. Пряжкин лежал под копной и уласкивал кого-то тихим шепотком, коварно ползущим под шумок необмятого сенца.
— Дурочка ты, Олька. Да не буду, не буду. Ну? Сказал же.
— А сам-то…
— Дурочка — вот и сам.
— С дураков меньше спросу, — залилась Ольга мелким благостным смешком и, видно, хотела, но никак не могла рассердиться, лепетала, балуясь: — Опять же, опять. Убери давай.
Началась тихая согласная возня, и у Степки захватило дух. Боясь выдать себя, тихонько сполз с копны и, не оглядываясь, пошел к становью, где горели костры и пахло вкусным вечерним дымком.
— Это Дашкин идол, — услышал он за своей спиной негодующий женский голос, который тут же захлебнулся радостным испугом: — Ой ты, как смажу. Совсем влопались было.
Степка и раньше видал круглую, улыбчивую Ольгу — она жила невдалеке от Прожогиных, — но никогда ничем не отличал ее от других — мало ли их, шабров, — в поселке, считай, все соседи, однако с этого вечера она надолго сделалась для него тревожной и горькой загадкой.
С лугов Ольга и Пряжкин вернулись порознь, и Степан в чем-то запретном между ними винил лапастого заготовителя, а Ольгу и жалел, и ненавидел. Она, придя к костру, села в сторонку и как-то рассеянно стала хлебать уже остывшую кашу из котелка. От живых трепетных бликов костра лицо у ней то наливалось неверным светом, то гасло и увядало, только под глазами слепли густые тени от недавних слез. Степан не сомневался, что это были счастливые слезы потери и горя: ведь Пряжкин, этот мордастый заготовитель, обманул ее, и, пережив с ним запретную радость, она должна теперь вечно страдать и раскаиваться. «Славная, милая — так тебе и надо», — ласково сердился Степан, уверенный в том, что только бы он, Степан, смог по-настоящему пожалеть и утешить ее. Он почувствовал в себе слезное желание приблизиться к ней и узнать меру ее горя, стыда и радости. А дальше — немыслимое, неодолимое. Он понимал, что Ольга порочна, но это-то и влекло его к ней, будто он уже пережил с нею самое трудное и самое согласное.
После, встречая ее на улице или в магазине, Степан оглядывал ее со всех сторон и злорадно удивлялся, что она вовсе не нуждается в его сочувствии. Была она по-прежнему весела, легкомысленна, словно и не было у ней горя в ту покосную пору. «Дурочка, — вспомнил он Пряжкина и согласился с ним: — Дурочка и есть. Да нет, не дурочка, — только прикинулась простенькой да бестолковой, а сама хотела обмана. Зачем?..» Когда она проходила мимо, весело приподняв красивое и глупое лицо, он заново вспыхивал любопытством к ней и ругал ее бранными словами.
В душе у Степана все перепуталось, и не мог он ясно разобраться в себе. Однажды в-лавке он стоял в очереди за мылом, а за ним пришла и встала Ольга. От нее пахло помадой, свежим зимним дыханием и студеным набившимся в ее лисий воротник снегом. От ее сладких запахов у Степы закружилась голова, — он словно охмелел, бросил свою очередь и убежал домой. Но с порога лавки все-таки оглянулся на Ольгу и был приятно изумлен — это была не она, не Ольга. С этих пор он стал с настороженным ожиданием вглядываться в поселковых девок и радовался как светлому откровению, что среди них не было дурных и некрасивых, зато в каждой таился обманный соблазн.
К учительнице немецкого языка, Анне Григорьевне, Степан относился с особенным, бережным чувством, потому что она — по его убеждению — была из другого мира. Даже из учителей никто не годился ей в пару. «Красивая», — только и осталось гордиться. А перед кем? Для кого? Кто подступится. «Так небось и проживет свой век пустоцветом, — думал о немке Степан чьими-то чужими мыслями. — Для этой ни в жизнь не придумать такого словечка, чтобы она отозвалась на него радостью всего своего сердца. Да и кому тут придумать-то, в нашем поселке, если мордастый Пряжкин в своей засудомоенной тельняшке идет за первого парня». Наконец ревнивая самонадеянность опять привела Степана к выводу, что только он, Степан Прожогин, сумел бы найти для немки самое сердечное словечко.