Степка наскоро похлебал простокваши, от разговоров с матерью отмахнулся и побежал в контору лесхоза. Там на людях вел себя бодро и сам верил, что ему повезло. Его, безунывного, конторские проводили с легким сердцем: таких и пуля не берет.
По пути домой, чтобы меньше видеть слезы матери, спустился к Прятанке, выкупался в холодной воде и полежал на теплом песочке, погрелся. И только сейчас, остепенившись, всерьез подумал о своей жизни. Вся она, недолгая, уложилась в какие-то простые ожидания перемен. Мир, лежавший в близких и далеких краях, уже давно манил его к себе, обещая что-то желанное и заветное. Он часто и Анну Григорьевну переносил в тот мир, где и живут, и любят, и встречаются по-иному, открыто, прямодушно. И мысли его наконец совпали с жизнью, только кроить ее будет война, которую он не знал, и она не могла испугать его. В мыслях он легко перешагивал через нее и снова и снова возвращался к Анне Григорьевне, безотчетно сознавая то, что оба они, вырванные с насиженного места, будут, как никогда раньше, ближе один к другому. Он не надеялся на встречу с нею, но в душе своей таил веру, что лучше узнает, как тяжело ей теперь среди русских, проклявших всех немцев от мала до велика.
Степан по характеру не был драчлив, умел уступать и прощать, но не терпел чужой навязанной ему воли, а немцы несли с собой немилосердную власть. «Ведь они, — рассуждал Степан, — не пощадят и ее: немка, и вдруг учила добру русских детей. С нами, как бы ни пришлось ей горько в эти дни, она выживет и воскреснет, а попади к ним — гибель. Нет, надо ехать. И хорошо, что еду».
Он по тропке, на которой когда-то встречался с Анной Григорьевной, поднялся в заулок, прошел мимо дома, где она жила на квартире. И странно, места, связанные с нею, почти не тронули Степана, и он первый раз спокойно спросил себя: что это было? Может быть, он переживал пору ранней любви, и ему надо было кого-то любить, кого-то нежно ждать, и этим была полна вся его жизнь…
Из поселка в это утро уезжали двое: Степан Прожогин и сельповский заготовитель Пряжкин. Пряжкин в канунную ночь так напился, что утром его не могли разбудить и, как колоду, сонного завалили в телегу. Провожала его молоденькая девчушка Капа с распущенными по лицу волосами, мокрыми от слез. Она должна была вернуть из города порожнюю подводу и села в телегу с ногами, положив к себе на колени голову Пряжкина и закинув от мух его лицо своим платочком.
Степан настоял на том, чтобы мать проводила его только до моста за поселком, и сел на вожжи. По второму гудку пенькозавода, в половине шестого, тронулись в путь. Дарья шла рядом с телегой и все находила дело своим рукам: то ловчее укладывала Степанов мешок с сухарями, портянками и кружкой, то хотела поправить на нем фуражку и не решалась, то касалась его колена и все молчала, не отрывая от сына своих перегоревших глаз. Слез у ней не было уже, и она заходно плакала самим сердцем. Плакала оттого, что остриженный Степан выглядел без малого ушастым младенцем, не понимающим своей доли, плакала оттого, что ее больше хвалили и возносили за казенных коров, чем за родного сына, плакала оттого, что Степан рос не узнанным ею и долг перед сыном ей нечем теперь оплатить, плакала, наконец, оттого, что Степана не провожала ни одна девчонка и ей, матери, не с кем будет теперь разделить своего горя.
Бабы, провожавшие телегу, остались на мосту и взяли Дарью под руки, стали отваживаться с нею, давая ей нюхать нашатырный спирт и брызгая в лицо ей холодной водой.
Въехав на высокий берег, Степан остановил лошадь и стал глядеть вниз на реку, на кусты ивняка, стеснившие, местами совсем спрятавшие ее, на мост с обломанными перилами, на котором все еще белели платки и кофты. Поселок сверху казался пустым, маленьким и пыльным. Кирпичная труба пенькозавода походила всего лишь на телеграфный столб, — из нее струился ядовито-желтый дым. Березовая роща и лесопарк, и ельник, и молодые всходы конопляника — все сливалось в густой и свежей зелени, перекипавшей в еще красноватых лучах утреннего солнца. Оттуда, с лесной стороны, веяло прохладой, которая пахла молодым березовым листом, коноплей, согретыми полями и еще чем-то, невыразимо памятным и дорогим.
«Теперь уж прощай», — подумал Степан, и все в глазах его затуманилось.
За оврагом, у дальней загороды, на воротах дежурил хромой дед Кузя, по прозвищу Собачья Нога. Увидев подводу, волоком оттащил осевшие ворота и попутно махнул клюкой: