Если осень выдается покладистая, то над поселком до самых заморозков стаями будут носиться дрозды, — птица шумная и прожорливая. Им вольготно, пока они вчистую не оберут весь рябинник в окрестных лесах да и в самом поселке.
«Так же вот и снегири, — рассуждает Седой. — Кажется порой, что в метельных-то снегах за околицей сгинуло все живое, и вдруг, как ласковая весточка оттуда, — пара красногрудых снегирей. Он так и горит весь свежим, ярким огоньком, — она много скромней, но оба важны, степенны и молчаливы, будто все они знают и между собою у них все обговорено. Прилетают они в поселок обычно перед сумерками, когда начинает намораживать. Знают ли они, какая это будет для них ночь? Должно быть, знают, иначе откуда же то спокойствие, с которым они сидят и обклевывают кусты сирени. «Эх, — думает Степка, — побывать бы с ними в этой ночи, то-то нагоревался бы». Только при одной этой мысли лицо Степки обдает ледяной снежной пылью, и он даже вздрагивает.
Но вот пришло предзимнее непогодье, и парк совсем оглох, затяжелел под какими-то оседлыми, холодными дождями. Деревья, пролитые до черноты, зябко поникли. У Седого не было ядреных сапог, и дорога в лес была ему заказана. Он неторопливо ждал прихода зимы, когда установятся солнечные морозные дни и можно будет гонять голубей. Но осень тянулась нескончаемо долго, и Степку начинали одолевать странные мысли, в которых он путался и не мог разобраться. «Зачем все это? Осины, березы, ели? Весна, зима, лето? А осень совсем ни к чему. Житье, пожалуй, только и есть перелетным птицам: они не видят мокра, слякоти, промозглых ветров. Прилетели, пожили в тепле и опять к теплу. Уехать бы, что ли, куда. Убежать. Ведь есть же где-то живые места — гляди не наглядишься. А мы — Сибирь. Да разве навечно-то уедешь. Домой все равно потянет, все бросишь и воротишься. А зачем? Какой силой? Никто, поди, не скажет. Вот батька, пожалуй, знал, может, потому и говорил матери: «Слышь, Даша, давай уедем. Провались он к черту, наш Пеньковый поселок. Вьем веревки себе на шею». И уехали бы, Степка уверен, да заболел батя и не поднялся.
Перебирая и сортируя свои неукладные мысли, Степка не заметил, как в класс пришел Агофангел Андреевич, учитель рисования, бритоголовый, с красным мясистым лицом и всегда влажными, воспаленными глазами. Правый рукав его пиджака заправлен в карман — у него нету руки. Под мышкой левой — принес деревянную, будто оглоданную, пирамидку, полуведерный без крышки медный чайник и граненый стакан мутного стекла. Все это разместил на стуле и легко поднял на стол.
Почти под каждый шаг плотно закрывая глаза, прошелся между рядами, от задних парт оглядел выставленные предметы и разрешил рисовать их на выбор. Ребята достали альбомы, тетради, листки, и большинство, облюбовав чайник, взялись за карандаши. Постояв у задней стены, откуда хорошо видно прилежание каждого, Агофангел Андреич известил:
— Главное в рисунке, ребятки, свет и тени. Э-э… — остановил он кого-то, — а вот линейка-то уж совсем ни к чему. Убери. Убери. Для глаза, ребятки, прямых линий не бывает.
Потом он пошел от парты к парте, наклоняясь к рисункам ребят, горячился и мигал совсем часто.
— Ну это, братец, ни в какие ворота: чайник на гуся смахивает.
Класс захохотал.
— А ты вот, Катя, уж я говорил, чувствуешь свет, но предмета на твоем рисунке нету. Да, нету. Ты сиди, сиди. — И, обращаясь ко всему классу, поднял тяжелую, сильную пятерню: — Ты, перед тем как рисовать, ощупай предмет, взвесь, обнюхай…
— Я обнюхаю, можно, Афангел Дреич? — сорвался с места Генка Вяткин, первая выскочка в классе.
— Чудак-рыбак. Ты глазом взвесь. Пытливому глазу все доступно. И помни, у всякого предмета есть своя душа. Да, да, и у чайника есть. Ведь он живет, чайник-то, и вдруг бы без души. Так не бывает. Если художник сумеет уловить душу предмета, предмет оживет в его рисунке. Душу ищите, ребятки.
Прожогина совсем не интересовало рисование, и слова учителя не достигали его сознания. Он почти безотрывно глядел в окно и слышал, как сторожиха Полечка шаркала метлой по дорожке, разметая опавшие листья, как, скрипя колесами, подъехала к крыльцу телега, — это завхоз привез из поселковой столовой обед, слышал, как фыркает лошадь, как завхоз и Полечка оба кашляют и сердито переговариваются, а в голых тополях, у самых окон, трещат сороки, воровски снуют по нижним сучьям. Но когда Агофангел Андреич сказал, что у каждого предмета есть душа, Степка так и встрепенулся. Он ни от кого еще не слыхал таких слов, а сам никогда бы не додумался до этого, но был уверен, что давным-давно знал: у всего на свете есть душа. Степка с немым восторгом глядел на учителя и первый раз заметил, какое доброе и хорошее у него лицо. «Да как же, как же по-другому-то, — горячо соглашался с ним Степка. — Вот мудреное ли дело — подшить валенок, а ведь с иголкой-то каких слов не наговоришь. Значит, что-то затаено в ней, в этой железке. А деревья. Ежели ты с топором, оно уже вздрагивает. Да и мужики напраслины не скажут, подрубленная-де лесина завсегда со стоном валится…»