Еще в полдень, возвращаясь из школы, Степка заметил, что в березы на окраине поселка набилось множество воронья. Они исходно кричали, перелетали с места на место, сбивали крыльями и осыпали на землю сучки и древесный сор. Что это они? — остановился Степка и долго глядел на встревоженный птичий грай. А вечером мать жаловалась на ноги и, натирая их настойкой редьки, приговаривала:
— Знать, Степка, пасть зиме, — изломило мои ноженьки. Уж это верно, к первоснежью.
— И вороны в березах орут неполадомски.
— Для них, Степа, крайний срок. Они ведь тоже небось когда-то были прилетными, это уж потом взяли да и забыли обратную-то дорогу, а пору отлета помнят. Горюют. Но покрова пройдут — они и уймутся. Притихнут.
— Знают они, что ли, когда эти покрова?
— А то не знают. Бабка, моя-то матерь, вещуньями их звала. Они зря кричать не станут.
Ночью в самом деле на сырую землю, считай не гостем, пал глубокий снег. Ребятишки утром шли в школу вброд: начерпали полные пимы и натащили снегу, выстудили всю школу.
Седой радовался зиме, будто пришла и его пора лететь куда-то, и мучился над тем, что никак не мог вспомнить, куда зашвырнул свои лыжи. «Если во дворе бросил, так и утащить могли. В поселке это дважды два».
— Прожогин, — оборвала Степкино беспокойство Евгения Матвеевна. — Уснул, что ли? Вопрос, говорю, повтори.
Степка встал, поджал губы, потупился.
— Все галок считаешь, — с веселой укоризной отметила Евгения Матвеевна, — Ступай к доске. Кто повторит вопрос Прожогину?
— Я, — раньше всех вскинулся с рукой Генка Вяткин и, не заботясь о том, разрешено ли ему говорить, затараторил: — Что такое рельеф и какие виды его вы знаете? Рельеф — это часть поверхности…
— Хватит, хватит, — остепенила Вяткина учительница. — Садись, сказано. Слушаем, Прожогин.
Степка все знал про рельеф и не торопился — не салага же он рвать с копыт. Но девчонки, предвкушая конфуз переростка, запереглядывались с ехидным смешком. Заегозился на своем месте и Генка Вяткин, выставил на парту локоток с чернильной ладошкой. «Ты у меня огребешь», — погрозил ему Степка глазами и, видя, что пауза опасно затянулась, стал отвечать.
Евгения Матвеевна как-то боком, вроде опасливо двигалась по классу туда и сюда, а в тонких пальцах своих крутила и крутила указку. На синих губах ее тлела неизъяснимо тихая улыбка, решительно не связанная с уроком. Степка поглядел на ее плоские и скудно подрумяненные щеки, на ее едва приметную улыбку и что-то понял, смутился. Когда учительница подошла к столу и оказалась к Степке открытым боком, он въяве увидел: она так держала свои руки и указку, чтобы прикрыть ими свой заметно выпятившийся живот. Далее, во все время пока стоял у доски, ни разу не поглядел в сторону учительницы, остро жалея ее какой-то злой и беспощадной жалостью.
— Ставлю тебе, Прожогин, хорошо. Уж что хорошо, то хорошо. Только у возвратных глаголов не смягчай окончаний. Понял? Прожогин?
Но Степка не отозвался, направляясь к своей парте однако попутно корешком своего дневника все-таки стукнул по голове Генку Вяткина и обозвал его Стервяткиным.
И опять сел к окну, стал глядеть на улицу. Деревья, кусты, стены рубленого сарая, сани возле него, с поднятыми оглоблями, поленницы дров, укладенные вдоль забора, и сам забор, местами упавший, и колодец, с большим колесом и веревкой, и сторожиха Полечка, которая теперь достает бадью и вертит колесо, и даже рыжая, школьная собачонка Мошка — все заснежено и подернуто изморозью. Все глядится каким-то удаленным, будто отодвинулось и уменьшилось. И опять, как уже было когда-то, от снегов и белого размаха Седого охватила нетерпеливая восторженная радость.