На уроках пения музыкант Амос Амосович всегда вызывал к доске Ульяну и заставлял ее писать ноты, по которым ребятам предстояло разучивать новую песню. Пока Ульяна была у доски, Степка передвигался на ее место, шарил по ее книжкам, обернутым белой тонкой бумагой. Она не отрывалась от доски и даже не оглядывалась, но слышала боль своих книжек от прикосновения к ним Степкиных рук. Наблюдая за Ульяной, Седой однажды подумал: «Напрасно я так-то. Другая на ее-то месте давно бы растворила хайло шире банного окошка». Подумал и тут же усовестился своих мыслей.
Учитель пения Амос Амосыч, высокий, ширококостный старик, закрывавший свой лысый опрокинутый лоб мотками сивых волос, всегда приходил в класс со скрипкой в черном потертом футляре на старинных медных застежках. У него крупный, источенный жилками нос, большой рот и круглые, почти во все лицо, железные очки, дужка которых обмотана шерстяной ниткой и все-таки глубоко въелась в переносье. Через толстые стекла он видел только дальние парты, а ближние рассматривал исподлобья, поверх очков, и тогда можно было встретить его добрые, утомленные глаза. Брился Амос Амосыч с большими огрехами, только верхняя губа его, длинная и горбатая, была прибрана до синего блеска, и на ней копились капельки пота, когда он брался за скрипку.
— Солодова, — говорил носовым голосом Амос Амосыч. — Продолжайте писать.
С этими словами он лез в карман старого плисового пиджака, доставал бумажку с мелком и клал его на угол стола под руку Ульяне. Мелок у него — ограненная палочка — мягкий, не осыпается, зато на черной доске оставляет четкий белый след. Такого мелка больше ни у кого из учителей нет: у всех желтые, будто подмоченные и слепые. За мелками Амоса Амосыча всегда охотятся ребята и при малейшем недогляде его схватывают и тут же съедают.
Ульяна Солодова полосует доску от края до края ровными линейками и ловко нанизывает на них нотные знаки. Амос Амосыч, приподнимая кончиками пальцев осевшие очки, оглядывает класс и ищет кого-то в задних рядах:
— Нуте-с, на чем мы с вами остановились? Скажет, скажет… Степа Прожогин. Да он где, Степа-то?
— Тут я.
— Ого, переселение народов. Вопрос, Степа, слышал?
— Учили и не доучили песню, — ответил Степка и согласился с учителем: — Ну пусть, разучивали. Слова? Как же, Амос Амосыч. Помню. Значит, так. «Проснись, вставай, красавица… Пора, кудрявая, звонят…»
Класс дружно захохотал. Засмеялся, пожимая плечами, и сам Степка, зная, что сморозил глупость…
— А говоришь, выучил. Может, еще есть такие? — И ласково прикрикнул на всех разом: — Рук не вижу!
Класс молчал.
— Вот видишь, брат, нехорошо у тебя получилось. Дурно. В другой раз гляди. А теперь вступление. Теперь вступление, — нетерпеливо с твердой решимостью повторил он, потирая ладони. И вдруг из добродушного расслабленного старика сделался неузнаваемо важным, строгим, собранным — заметно помолодевшим. Он слегка вытянул из рукавов пиджака свои сжатые в кулак жилистые руки, четкими, но скупыми движениями достал из футляра скрипку. А далее, видимо, уже жил и действовал под диктовку внутреннего такта, потому что, пробуя звучание инструмента и беря первые аккорды, упоительно притопывал носком ботинка и не обращал ни малейшего внимания на шум и возню в классе.
Амос Амосыч больше всего в своих уроках любил вот эти вступления, в которых он исполнял небольшие пьесы Вивальди, Моцарта и Чайковского. Ему хотелось не только познакомить детей с музыкальной классикой, но и показать им свое мастерство, поэтому играл он всегда с душевным подъемом и страстью честного музыканта. Скрипка и смычок в его больших, толстых руках казались тонкими, погибельно хрупкими, да и сам он вроде бы с бережливой опасностью прикасался к ним. И тем удивительней было слышать, как чисто, отчетливо и сильно звучали тугие струны. Играл Амос Амосыч сдержанно, вдумчиво, и, если даже круто поднимал или опускал тональность, мелодия у него лилась широко, вольно, переходы были украшены легкими созвучиями, и сладкой, певучей, бесконечно зовущей была его игра.
Конечно, по-разному относились ребята к «вступлениям» Амоса Амосыча: одни слушали и принимали, другие оставались безучастными, третьи, наконец, досадовали, потому что не любили ни учителя пения, ни его игры. Однако на уроке у него всегда стояла завидная тишина, и Амос Амосыч не мог жаловаться на ребят. «Кому дано, тот отзовется, — снисходительно рассуждал старый музыкант и о себе думал скромно: — Ведь и я в конечном счете не стал Никколо Паганини».