Его в тот час же обступили, кто засмеялся, кто с руганью напал, кто просто пальцем тычет, от изумления лишившись речи. Елагин свечку погасил, огарочек себе в карман, распопа взял за шиворот.
— А ну, идем на свет! — и поволок на улицу, а сам одежды щупал. — Грамотки носил? Народ смущал?.. Раздеть его и досмотреть, как следует!
И тут же, у часовни, вся свора песья разом навалилась, полукафтан сорвали и подрясник, стянули сапоги, порты спустили, однако же сумы никто и не коснулся, поелику стрелецкий глаз прильнул к гайтану — кошель с деньгами!
— Храни вас Бог, служивые, — смиренно пел распоп, монеты прижимая дланью, тем самым отводя глаза. — Не по своей же воле срамите старца, в душе вы агнцы Божии. Прости их, Господи, за прегрешенья вольные и невольные…
— Годи-ка, Аввакум, — Елагин потянулся и суму достал. — Речист ты нынче и больно уж терпим. Знать, хвост замаран… Что здесь припрятал? Свиток? Подметное письмо?
Распоп едва сдержался, гайтан зажал в кулак, чтоб руку укротить.
— В заезжей подобрал. То ль книга долговая, то ль что еще… Не наш язык, да и письмо…
— Не наш, се верно… Зачем же подобрал?
— Бумаги в Пустозерске нет, а свиток харатейный, с изнанки чистый, годный для письма.
Святыня по рукам пошла, сначала щупали, как щупают товар, затем таращились на строчки и развернули, наконец, во всю длину.
— Тут целая сажень!
Невежды, варвары! Коль ведали бы, что творят!..
— А что, распоп, горазд ли ты в науках книжных? — спросил Елагин, скручивая свиток. — Иль врет молва?
— Моя наука от протопопов, Ивана да Стефана, коих казнил ты, государь. Сколь получил от них, столь есть. Сие ты в прошлый раз пытал…
— А в письменных? С кем книги правил?
— Лазарь был горазд и старец Епифаний, — уклончиво и мягко промолвил он, подвоха ожидая. — Да ты, Иванушка, сиих отцов ученых перстов лишил и языков. Я против них всего лишь в треть…
— И этого довольно, — мучитель усмехнулся ему в лицо. — Ответствуй мне, апостол: кем писан свиток сей? Кто руку приложил?.. Ну, не упорствуй, на сей раз нет заступника, и правды я добьюсь.
И Аввакуму бы язык отсек Пилат сей в Пустозерске, да государь вступился, запретил казнить.
А лучше бы казнил!..
— Евангелист Матфей, его рука…
— Ну, полно, не юродствуй. — Елагин мягок был и потому опасен. — Не узнаю тебя. Ты прежде обличал, анафемой грозился и называл меня — Пилат, а ныне молишься за нас и говоришь смиренно… Что ты замыслил? Утек из Пустозерья, в Москву сходил и в тот же час назад. Ни мятежа не сотворил, не побуянил, ни грамоток, ни челобитных… Коль не считать сей свиток. Здесь скажешь, что тайно писано сиим письмом, или свести в подворье и поднять на дыбу?
— Здесь скажу… О Боге нашем писано, суть, о Христе и муках его смертных.
Пилат не верил, ибо невеждой был и вряд ли ведал о сути книг Приданого Софии.
— Добро, послушаю в подворье. Что скажешь там?
Стрельцы железа наложили и, взявши на веревки меж двух коней, поволокли на патриарший двор…
Весь путь к Москве из Пустозерска он шел, не прячась, и лишь дивился, что до сих пор не схвачен. И оставалось уж рукой подать, когда однажды перед утром услышал впереди неясный шум, как будто на току стучат цепами, и лишь потом крик сдавленный и детский плач.
— Не бейте тятю!..
Ему бы в сторону да по кривой дорожке, но Аввакум от роду не вилял, когда случалась драка иль какая распря. Напротив, подоткнув подол за пояс, поддернув рукава, кидался в гущу. И что там сан духовный и долг отеческий? Сие потом, при шапочном разборе: кого утешить или пожурить, кому кнутом воздать, чтобы в кулачной схватке не вынимал ножа, побитому так раны подлечить…
И в сей же час он не ушел с дороги, прибавил шагу и вскорости позрел не драку, а разбой. Три лиходея повозку брали. Должно быть, сельский шорник к утру на ярмарку стремился, вез свой товар нехитрый, и тут его подстерегли. Один коня уж выпряг, чтоб увести, другой в телеге рылся, а третий, шорника распнув между колес вожжами, клешнями бил и что-то требовал:
— Отдай! Иль голову снесу! Что было на гайтане?
А чуть поодаль — отрок, верно, сын. Валялся на земле и плакал:
— Возьмите все — не убивайте тятю! Ужели нет креста!..
— Да нет креста на вас! — взревел распоп и, выступив из дыма, в мгновенье ока с плеча ударил первого.
Тот выпустил узду и повалился навзничь, как будто не стоял, и токмо шапка покатилась. Второй попятился, в руках хомут, корзина, глаза на лоб — ему досталось с разворота в ухо. Разбойник опустился в пыль и, как пивной котел, забулькал, заскворчал и ухнул на бок. Но тот, что мучил шорника, топор из-за спины достал и ринулся на Аввакума. Хоть ростом не высок, но ловок и настолько злобен, что пламень бьет из глаз и пена на устах вскипает!
— Изыди, сатана! — вскричал тут пустозерский узник, но не крестом оборонился, а потянул оглоблю. — Ужо вот я тебя!..
И чудом уберегся! Скуфью смахнуло топором и темень скребануло. Оглобля не далась, не оторвать завертки, а боле пусто под руками! И крест един — нательный…
Еще бы миг, трактовый лиходей срубил в затычку на сосуде, разбил оковы и отпустил на волю страдающую душу. Однако же Господь вступился, знать, не пришел тот час и путь мучений не прервался. Вдруг подвернулся камень — голыш замшелый, придорожный, ухватистый для длани…