Выбрать главу

А цветы и богу весьма угодны. И если угоден богу и он, отчего ему страшиться сатанинских видений? Будь, человек, совершенным божьим человеком, служи богу под его покровительством-опекунством, и ничто не должно тебя устрашать — ни черт, ни сатана, хотя и черт, и сатана — одно и то же!

Назавтра было воскресенье. Он ждал воскресенья, ждал свободной минуты, отдыха. Отдыха себе, рукам своим и думам, передышки своим помощникам. Отдыха, когда в свои золотые объятья всего его забирала Злата Прага. И что теперь значили заботы — дневные или всенощные?! Сон — обман, а бог — пан. В бога он верит: бог не подведет. И не манихеец он, чтобы наравне с богом-творцом в сатану-творца уверовать. А вообще, когда это старина за старину в отчаянье своем не держалась? И как ей согласиться с тем, что он, Скорина, полностью согласен и следом за Иоганном Гутенбергом из Магунции готов сказать, что книгопечатание есть искусство над искусством, наука над наукой.

Вспомнил ночные речи: «Не ищи мудрости!.. Не вышься словом книжным!..»

Заглянул в предисловие к Псалтыри — вот слова, что он тщательно выписывал у авторитетных святых: «Псалом ест щит против бесовскым нощъным мечтанием и страхом...» Не один день и не два он тиснул-печатал все 284 страницы песен царя Давида — не один псалом, не два! Так почему же они щитом для него этой всполошен-но-беспокойной ночью не стали, почему не оградили его от сил, что в услужении вроде бы вовсе и не у дьявола, но уподобляются ему, походят на бездумных церберов, которые только распоряжаются, грозятся, запрет накладывают, по рукам и ногам, как крымчаки в ясырь[40], связывают и горло, будто петлей, сжимают, помрачения разума жаждут, покорного молчания уст перед богом и ими самими добиваются, дух человеческий в ярме неволят, умертвляя дух тот. Могильщики! Палачи! «Да на все — попущенье божье», — думает Скорина, и думать иначе не может перед ликом бога и сына его, который терпел и людям велел. Многомилостивый, милосердный боже, на тебя надежда у первопечатника из Полоцка!..

«С кем бог, с тем и люди», — издавна говорили на его родной полоцкой земле. И он потому, наверное, все время полагал, что повсюду с ним бог и во всем, поскольку повсюду и во всем были с ним до этого люди: и в Вильне, и в Кракове, и в Падуе, и тут — в Праге. Вообще же, если бы люди не были людьми, то разве дошел бы он до самых Градчан, до самой Страговской книжницы-библиотеки, разве, зачарованный, ступил бы, точно в небо, в Теологический зал этой книжницы, золотящийся тысячами корешков-переплетов мудрейших книг. Стена книг — слева, стена книг — справа, стена — перед тобою и за тобою, в девять, в десять рядов, словно мироздание согласно Птолемею: девять сфер небесных, последняя — кристальная. Только тут он видит не сферы, окружающие Землю, а пояса книг, золотые книги со всех четырех сторон вокруг него. А над ним — голубизна потолка. Голубизна — как символ распахнутости Вселенной для тех, кто с книгой, распахнутости небес для человека, для его духа. Голубизна — как символ бесконечности Вселенной, в которую возноситься и возноситься человеческому духу. Под такой лазурью рос, мужал он духом в книжнице Краковской академии. И как не забыть ему той лазури, так не забыть и этой, не забыть, как изо дня в день вот уже который месяц на его торопливый стук в окованную железом дверь Страговского монастыря на Градчанах чех-монах шумно отодвигает скрипучие засовы и на его «день добрый» перед ним, ученым мужем, низко кланяется и, подобно апостолу Петру, пропускает его в рай — под натянутые, словно луки, потолки Страговской обители, в рай самих Црадчан, что слывут на всем этом божьем свете не только стольным градом места славного Пражского, но и стольным градом письмен славянских вообще, книг и библий славянских вообще.

Когда дружат люди, дружат и книги. Его книжность обрела ему друзей среди книжников из Страговской книжницы. И как теперь Франциску не считать друзьями и Псалтырь, им уже напечатанную, и чешскую Библию вульгату, которая, сколько времени он в Праге, столько под рукой у него и которая станет, может быть, не только сестрой, но самой матерью Библии, которую он тут, в Праге, на родном языке издаст?!

Он еще никогда не задумывался над тем, что если дружат люди и книги, то как бы в друзьях оказываются и города, породненные людьми и книгами. Он, может, никогда и не задумается над этим, но что такое для него Прага, он уже сейчас хорошо понимает — единственный город, давший ему согласие, пошедший с ним на договоренность, ставший местом осуществления его мечты. Нет! Франциск не идеализирует места Пражского, он помнит, что не так-то просто было ему начать и здесь. Ян Камп, Микулаш Конач, Ян Северин-младший. Все они — знаменитые печатники. Но у знаменитых печатников и заказов хоть отбавляй. Работы у знаменитых печатников — только управляйся. А тут новый, словенский шрифт. Это ж новые хлопоты, да и риск: пойдут ли книги, отпечатанные тем новым шрифтом, раскупят ли их, ведь русины, литвины, московиты от Праги далеко? И это счастье Скорины, что у Павла Северина обстоятельства сложились таким образом, что на выгоду и невыгоду он смотреть не стал, а навстречу Франциску пошел — скорее всего из понимания: дело тут не в барыше, а в чем-то большем.

Скорина любит Прагу, потому что не любить Праги, не полюбить ее невозможно. Типография многоуважаемого Павла Северина — на Старом Мясте. Сам же Скорина живет на Малой Стране, возвышающейся и над Старым Мястом, и над Влтавой, струящейся внизу, но еще повыше и Малой Страны — Градчаны, Пражский град, зеленые фиалы кафедрального собора святого Витта. Ежевечерне Скорина выходит из типографии Павла Северина, на которую при заходящем солнце падает тень от Тынского костела, не спеша направляется на Штупартскую улицу, и вот он уже возле дома «У золотого колодца», что на углу Карловой улицы — части Королевского шляха, по которому обычно чешские короли ездили в собор святого Витта на коронацию. Готические башни Тынского костела, особенно красивые в сером сумраке, тянут ввысь его взор — и те, которым уже более ста лет, и те, что совсем недавно, перед его приходом в Прагу, были окончательно отделаны, отштукатурены. На Карловом мосту шаг Скорины сам собою замедляется: в мощно выгнутых берегах величавой Влтавы спокойно плещут-мигают волны. Они .спокойны, и он спокоен. А когда идет по мосту, то вроде бы аж по шестнадцати радугам ступает, — и так с полверсты идет. И чем ближе к малостранскому берегу, тем явственней слышится лопотание мельничных колес на Чертовке, похожей на Полоту, где такие ж, как и здесь, говорливые мельницы с позеленелыми от воды и наростов тины колесами. Но Скорина сворачивает с Карлова моста не к водяным мельницам. Прежде нежели прийти в свою одинокую комнату на одной из кривоватых улочек Малой Страны, он каждый вечер заглядывает в «Вальдштейнскую господу» — корчму, где подают, ему кажется, самое холодное во всей Праге пиво и самые вкусные, томленные в кипятке мучные кнедлики. В Праге все вековечное. И «Вальдштейнская господа» — вековечная. Пиво, известно, и тут не вековечное, но когда в огромной кружке, прикрытой сверху серебряной крышкой, тебе ставят его на стол, достав из ледяной пивницы, что пивпицею была еще в XV, еще в XIV столетиях, то даже и с пивом не очень-то будешь на «ты», а тем более с вином. А вино в «Вальдштейнской господе» — красное и белое. И только с Мельника — с крутого берега, где Влтава впадает в Лабу и где самый вкусный во всей Чехии виноград. Скорина стороной и Мельник не обошел. Он, правда, не помнит, как называлась корчма на обрывистом склоне над Лабой, однако он точно знает, что прямо напротив корчмы на Мельнике — из окон ее — видел он пригорок, холм шишковатый, на котором, как с гордостью поведал гостю хозяин. корчмы, встречались когда-то легендарные прародители трех народов — Лех[41], Чех и Рус. Тогда, в корчме на Мельнике, он отдельно поднял кубок густого красного вина за ее хозяина, за их встречу над Лабой — встречу чеха и руса. Встреча чехов и русов! Она уже не одно столетие продолжается. Продолжается и сейчас — на Малой Стране, в «Вальдштейнской господе», и в корчме на Мельнике, и главное — на Старом Мясте в типографии Павла Северина!..

Скорина был наверняка наслышан об истории самой Краковской академий, о роли, которую сыграли в ее основании Ягайло[42] и его жена Ядвига, особо хлопотавшая о литвинах, десятерым из которых она, выражаясь тогдашним слогом, уфундовала возможность учиться в Праге, в Карловом университете. Здесь, понятное дело, проявился прежде всего политический расчет королевы: беря под свое меценатское крыло десятерых представителей далекой Литвы, она в результате обучения их в единоверной с нею католической Праге надеялась заполучить в их лице надежных для себя деятелей — проводников ее политики в той же далекой Литве. Но каковы бы ни были политические мотивы, по которым королева обеспечивала учебу в Праге литвинам, все-таки именно благодаря Ядвиге путь из Литвы в Чехию уже на самой заре XV столетия был проложен. И это лишь говорилось тогда, что — из Литвы, а в действительности меценатство Ядвиги открыло в чешскую Прагу дорогу юношам вообще из Великого княжества Литовского, то есть и литвинам, как тогда называли предков будущих белорусов, и русинам — тоже предкам и сегодняшних белорусов, и в первую очередь украинцев, и жмудинам — собственно литовцам. «Via trita, via tuta!»[43] — как любил говаривать сам Скорина. Вот и шли из Великого княжества в Чехию литвины. Испытанным путем прибыл сюда и Франтишек Скорина — со своим делом, со своим замыслом.

вернуться

40

В ясырь — то есть в плен, на чужбину угонялось крымскими татарами пленное мирное население, подвергшееся разграблению и разорению.

вернуться

41

Лех — предок поляков.

вернуться

42

Ягайло (Ягелло) Владислав (около 1350—1434) — великий князь литовский, с 1386-го — также и король польский, ставший им в результате заключения с Польшей Кревской унии (в белорусском замке Крево). Уния была матримониальной: Ягайло взял себе в жены польскую королеву Ядвигу. В Грюнвальдской битве (1410 г.) командовал польско-литовско-русской армией.

вернуться

43

По торным дорогам безопасней ходится (лат.).