— Того ради молю вы, потщитеся прилежно ночи-тати святыя книги... Сладко бо медвеный сот и добро сахар, обоего же добрѣе книгий разум: сия убо суть скровища вѣчныя жизни...
Что такое сахар, Франтишек знал, и что такое «книгий разум» — тоже. К этим сокровищам вечной жизни — о, дай только, боже! — он будет иметь касательство. Но пока что он в толк себе взять не мог, почему это вдруг перед его глазами все как будто исчезло и осталось одно только ясное видение, похожее и на отца, и на архиерея, — трепетное, веселое, многоцветное на белом фоне всей огромной стены перед ним и высотой аж до сводчатого потолка... То ли от чрезмерного волнения, вызванного мудрой проповедью архиерея, то ли от удушливости кадильной Франтишек тогда впервые в жизни обомлел.
Видения особенно охотно посещали его по ночам или под утро, когда он уже не спал, а, с вечера начитавшись, понапрасну силился додремать еще хотя бы минутку. И тогда что-то в белом, казалось ему, начинало вдруг маячить возле красного угла, или что-то в ярко-красном, обрамленное сверкающими лучами, или что-то с черными, пронзительными глазами, хвостатое, рогатое, шерстью покрытое. Что-то, а точнее, кто-то в белом, чудилось ему — Адам. Адама в раю он всегда представлял в белом. А что-то черное тут же бросало его с головой под постилку. Он даже в мыслях боялся назвать это что-то черное. Сатана, бес, дьявол...
Необычным видением пришла к нему однажды сама его родная мать. Хотя нет, не мать. Мать в святом образе, и была то его родительница или сама святая Ефросинья, до сих пор Франтишек определенно сказать не может. Но и отец в семье, и соседи с их конца — Франтишек слышал не однажды — говорили, что его мать — вылитая Ефросинья и что каждый, кто увидит фреску в Сельцовской церковке Святого Спаса, это подтвердит. До Сельца от их дома было дальше, чем до Великого посада — до Софеи. Софея была соборной церковью, куда еще с доефросиньиных времен сходились полочане. Поэтому Франтишек немного значения придавал разговорам о фресках в Сельце, тем более, что они ведь не книги, их не почитаешь. Но был день в его жизни, когда он впервые прочел «Житие Ефросиньи Полоцкой». И в тот же день ему явилось видение Ефросиньи Полоцкой[15]. В тот же день увидел он Ефросинью в облике своей матери. Читал он житие долго, потому что и ощущение святости страниц с письменами о святой, и его преклонение перед ней не позволяли спешить. Это же была первая на Полотчине святая! Не мужчина был канонизирован первым, а она, женщина. И как велика Полоцкая земля, так велика и слава полоцкой святой. Но о всеземной славе Ефросиньи в житии писалось в конце. А в самом начале говорилось о лице Предславы — так Ефросинья звалась в миру, звонкославянским именем звалась, в котором, Франтишеку чудилось, как бы пело уже, рокотало самое предвестье славы: «Предслава!..» Читал Франтишек: «Бяше бо лѣпа лпцем» — и жалел, почему до сих пор не сгонял в Сельцо — такой шустрый, а не сгонял. Прочел, как епископ Илия дал Ефросинье свое высокое дозволение поселиться в голубнице. И теперь уже знал, где начала свое монашеское подвижничество Ефросинья. «И нача книгы писати своими руками». Он повторил про себя эту фразу трижды. Значит, в голубнице! Книги писала в голубнице, в которой он сейчас читает. Она писала своими руками, он, читая, держит своими. Вздрогнул, испугался: она же — святая! Как дерзнул он касаться своими руками того, что брала в свои руки она! Он же — не святой. Но разве не хочет он стать святым?..
«Житие» волновало безмерно. Предслава оставила отца-князя, мать. А вот он отца своего, мать свою сможет оставить? Оставить и уйти в монастырь, в далекий неведомый мир — в Царьград, Иерусалим? В келью, хоть книги как раз-таки в ней, — в келью (в том Франтишек боится себе признаться) его не тянет. Не потому, что он вечной славы не жаждет. Жаждет, но обрести ее хочет как-то иначе: с богом, бога страшась, богу молясь, бога почитая, но...
Он понимал, что костел, духовный сан как бы сближают людей с книгой, делают книгу их судьбой, превращая в летописцев, переписчиков, книжников. Немало ведь самых ученых мужей его времени неспроста подалось в монахи, чтобы стать докторами, философами. Купеческий сын, цену духовному как охранному для книжника сану Скорина не мог не знать. И духовный сан поначалу действительно соблазнял его, поскольку, словно забрало, охранял его носителя от суеты и напастей светского мира, обеспечивал столь необходимую для научной деятельности тишину за кирпичными стенами и углубленное в раздумье одиночество. Но пойти в келью — не значило ли это сузить для себя мир? А ведь он, Франтишек, рвался именно в широкий мир, под высокое небо дорог, в распахнутый простор на поиск знаний. В воображении подростка тогда резко-резко и противопоставились келья и дорога, и душа его словно раздвоилась, и он выбирал то келью, то дорогу, причем выбирал мучительно, потому что дорога казалась неким отступничеством от кельи, а это означало для него отступничество от бога, непосредственно от самих ворот в небо. Дорога в небо, помимо кельи, была риском, была путем непроторенным. Через келью — по проторенному пути было легче, спокойней. Но как раз не более легкого, не более спокойного жаждала его душа. Нет! Не в один день, не в один месяц и даже не в один год совершился в нем тот решительный поворот, когда он оставил мечту о келье. Может, именно чтение «Жития Ефросиньи Полоцкой» повлияло на его окончательный выбор, а может, еще в большей мере отец. Мать обычно только вздыхала, когда Лукаш настаивал на своем, о Франциске Ассизском[16] не желал и слушать. Если уж его сын не в купцы подается, то пусть берется за книги, ибо вон сколько подростков отправляют в Краков и Вильну бояре и местичи. Раз отправляют, значит, есть тут некая правда и большая выгода, нежели в сидении по кельям...
Житие и впрямь волновало безмерно, ибо он же, Франтишек Скорина, не княжеский сын, как Предслава — дочь княжеская. Он — сын купца, местича. Но почему ему, как просто местичу, нельзя осуществить то, что свершает инок, монах? Почему не добыть себе славу, оставаясь сыном купца, местича?..
«Прости, беже, прости, великий! — стал торопко креститься Франтишек, зная слова о гордыне. «Смиренный, смирения признавать не хочешь!» — этими словами, слышал Франтишек, не раз наставлял полочан владыка Софеи. Да как же не признать ему, смиреннику, смирения, однако ж...
Было уже очень поздно, когда Франтишек дочитывал житие:
«Еуфросиниа — неувядающий цвет райского сада! Еуфросиниа — небопарный орел, попаривши от Запада и до Востока, яко луна солнечная, просветивши всю землю полоцкую!
Блажени людие, живущии в нем!..»
Он живет в Полоцке, значит, и он — «блажен», значит, его имел в виду составитель жития. Но он же еще не «лѣторосль». При отце, при матери — сколько ему лет? «Просветивши всю землю полоцкую...» Он еще сам от нее, земли полоцкой, света набирается! «Яко луна солнечная...» А как же это — луною и солнцем быть одновременно?..
То было уже не видение, то знамение уже было. Да, знамение — его жизни, его судьбы. Понимал он тогда все это, не понимал? Но в средневековье все это называли знамением. Вроде думал он еще, вроде и не думал, вроде спал он, вроде и бодрствовал, но увидел вдруг очень отчетливо: красивое лицо улыбалось ему, лицо над раскрытой книгой — наклоненное, потому что руки держали книгу на коленях. Руки были как будто материнские, и Франтишек удивился, почему руки, прежде не бравшие книгу, вдруг ее взяли? Но когда лицо женщины оторвалось от книги, не только его светозарности поразился Франтишек: лицо оказалось лицом его матери. Мать?.. «Луна солнечная»?.. Ефросинья?..
— А я и тебя, Франтишек, как брата своего, как сестру свою Гориславу, зову к себе в Святодуховский монастырь, — заговорила вдруг «луна солнечная». — Зову книги переписывать. Ибо «что успѣша при нас бывший родове наши? И женишася, и посягоша[17], и княжиша, но не вѣяноваша».
— У меня еще нет невесты, — словно уточнял Франтишек. — Я и не князь — какие у меня сокровища?!
— Слава их погыбе, яко прах, и хужыпи паучины, — продолжала святая. — Юныя же учаше в чистотѣ душевной и бестрастию телесному, ступанию кротку, гласу смирену, слову благочестну, ядению и питию безмолвну, при старѣйших молчати, мудрѣйших послушати, ко старѣйшим покорѣнием, к точным[18] и меншим любовь без лицѣмерна, мало вѣщати, а много разумѣти...
15
Ефросиния Полоцкая (мирское имя Предслава; около 1120—1173) — княжна, игуменья монастыря Спаса в Полоцке, просветительница периода Киевской Руси. Паломничала в Иерусалим, где и умерла.
16
Франциск Ассизский (1181 или 1182—1226) — итальянский проповедник, основатель ордена францисканцев.