Выбрать главу

Он во всем, во всем, кажется ему, с ней соглашается, только разве сможет он ступать овечкой белою, по его ли нраву есть да пить и за столом, как отец с матерью, не рассказывать о слышанном и виденном в городе, не представлять себя в свите чуть ли не самого короля, чуть ли не рядом с архангелом небесным?

— Что же, тебе нравится не крест божий, а меч властелинский? — как бы читая мысли Франтишека, голосом слаще меда говорит знаменитейшая святая. — Что, снится рыцарский пояс из рук самого короля на победном ристалище?

— Какой такой рыцарский пояс! — хочет выкрикнуть ей Франтишек, но слова застревают в горле. — Я же сын купеческий, наисвятейшая!

— А на оруженосцев засматриваешься...

И он ошеломленно думает, откуда преподобная Ефросинья об этом знает — ведь никогда и ни с кем он об этом и словом не обмолвился? Но было дело: когда еще книжная страсть его всецело не захватила, не однажды простаивал он возле какой-нибудь Себежской или Михайловской башни, городских ворот или поодаль от них — чаще всего обочь пути Ольгердова, битого, широкого, связующего Полоцк с Вильной, — да-да, не однажды простаивал он в разных местах, зачарованно глядя не столько на белые и черные, до блеска расчесанные гривы коней, на их покрытые разноцветными попонами спины, на сверкающие шишковые шлемы рыцарей, на их наплечники, солнце отражающие, их панцири, золотом на груди протканные, сколько на таких же, как сам он, и ростом и возрастом, хлопчиков-оруженосцев — разодетых, с важной думой на челе, горделивых. И разодетых, и с важной думой на челе, и горделивых неспроста: и это уже рыцаря своего они легкий тарч[19] и острое копье носят, и это уже сами они скоро меч при алтаре получат, ксендзом освященный, и заимеют вековечные права на рыцарские остроги-шпоры, на рыцарский пояс, на горделивое гарцевание по пути славному Ольгердову. А какие права у него, сына купца Лукаша, на вечное, рыцарское славное?..

Что? Нет права на рыцарское? Есть право жертвовать собой — и богу, и поспольству. Есть пути к богу и вне церкви и костела. Раньше не было, теперь будут. Будут, если письмена бога он, печатник, даст непосредственно в руки люду посполитому. Вот его путь. Не понравится кардиналам? Не понравится владыке Полоцкому? Но он ведь не паненка, чтоб кому-то нравиться! Он — ученый муж. Опасно? Но если это нужно! Так что же, он все-таки хочет быть жертвой? Нет. Но без жертвенности он своего существования не представляет. Не по ветхому закону он учился, свет Фаворский[20] в его душе, и светлой духовной жертвой он послужит богу, а с богом — поспольству, роду человеческому. И он готов принять за это мучения, как Христос, хотя о мучениях и не думает; и он готов терпеть и вытерпеть все тернии венца, ему предназначенного, хотя и не о терниях он думает...

...Теперь же, словно взвешивая в руках Псалтырь. Скорина незаметно для своих друзей-помощников тихонечко усмехается в свой светло-золотистый, как доспелый. житный колос, ус и молвит чуть слышно: «Путь этот — не Ольгердов путь и не путь в монастырь святого Спаса — иной он...»

Давнее и близкое, где межа между ними, если ты — на границе осуществления мечты? Давнее и близкое соседствуют здесь, как вербы по обеим сторонам ручья, друг дружке протягивая свои ветви. Тогда бы он о том Ефросинье Полоцкой не сказал и сейчас не говорит. Но сейчас он полностью осознает, что когда-то, в своем детстве, только смутно чувствовал: нет, не рыцарским мечом он бредил, а книгою, письменами. Рыцарский пояс не.мог и присниться тому, кто родился купеческим сыном. Что мир весь раскроен сословными загородками и что есть загородка его, есть судьба его, купеческий сын — друг расчета и торга — хорошо понимал. Но, как раз возвышаясь над расчетом и торгом, он читал книги, читал письмена. И если теперь он знает, что его путь — не Ольгердов путь, то письменам он единственно и благодарен, книжной мудрости, памяти благодарен.

Не в Полоцке прочел он об этом. Далеко и давно уже от берегов своего океана — Западного, как называли русичи некогда Балтику, ходили в мир эти самые русичи. Однажды Франтишек Скорина и вычитал строки, помеченные концом VI столетия, которые, может, и стали главной причиной того, что он первою напечатал Псалтырь, а не какую-то другую книгу Библии. Говоря точнее, сохранилась у византийских историков под 590 годом одна запись. Франтишек прочел ее уже в Кракове — прочел и долго не верил, что это некогда на его земле было. Но если это действительно однажды уже было, то неужели еще раз повториться не может? Неужели только мерзости, чинимые грабителями, кровь, проливаемая ими, слезы, иссушающие матерей, жен, сирот, должны повторяться, а это повторяться, повториться не должно?

Скорина и сейчас, пожалуй, счастлив, что было чему радоваться в старой византийской записи о его земле, о его далеких предках. И вот о чем она поведала. В давние-давние времена еще будто бы пленили ромеи трех чужеземцев, и сильно удивились ромеи, что у тех чужеземцев не оказалось оружия, только гусли и были при них. Строго спросил император пленников, приведенных к нему его воинами:

— Кто вы?

И ответили ему чужеземцы:

— Мы — славяне... С оружием обращаться не умеем, а только играем на гуслях. Нет железа в нашей стране, и мы, не ведая войны и любя музыку, ведем жизнь мирную и спокойную...

С тех пор давно уже знают руду и возле Балтики, Западного океана, знают стрелы и щиты-тарчи, шлемы и панцири. Мечей стало больше, чем гуслей. Скрежета и лязганья мечей больше, чем музыки. И думает Скорина: «Боже, боже! Твоя гудьба, Псалтырь, — не та это судьба, не тех гуслей, и однако ж...» Думает, думает свою думу Скорина, не в силах и впрямь отказаться от лучика надежды: в истории повторяется не только гнусное, но и светлое — музыка и любовь к музыке, и не только к ней. «Псалтырь, гусли вы мои!..» — шепчет Франциск, одинокий уже в типографии досточтимого Павла Северина, шепчет стенам типографии, потолку, полу, черным окнам, шепчет слова, им совсем непонятные, но ему, с его думами о далеком Полоцке, дорогие.

Удивительно, однако, почему человек, вспоминая мать, видит себя перво-наперво мальцом при ней, душою становится таким же, что и тогда, когда тянулся к ней, льнул, утыкался личиком в ее многоцветную поневу или в сукню-сарафан? Как далеко сейчас от него мать! Поняла бы она сейчас сыновьи заботы или нет? Пожурила бы его? Порадовалась бы с ним?..

Все же она побранивала его, что он читает вечером, в таком вот сумраке, как здесь, в типографии на Старом Мясте пражском, — особенно побранивала, когда в колокол уже ударяли и наступало время тушить огни и бани по всему Полоцку, а он по-прежнему сидел над книгой. Знала она или не знала, что ему поначалу снилось его дневное чтение — все те письмена, что он считывал, а точнее — просто сглатывал памятью глаз с кубов воска, с бочек и мешков, со струг и икон. «О, неутоленность письменами! О, любовь из любовей, песнь из песней! Жажда книги, от чего только ты не отворотила меня, куда не увлекала!» — может сегодня воскликнуть Франтишек на весь божий мир. И он восклицает — всем сердцем, на радостях, что отныне уже не только на молебнах в Софее будут видеть полочане книгу, книги.

За Двиною — что за игрища там были некогда, что за свадьбы! Женихи крали девушек, а до этого вместе играли на капищах. Там, на капищах, часто подростком бывал и он. Ню кому помог он украсть невесту? Да никому не помог, как никто не помог и ему. И ни он не наламывал веток на свадебный венок, ни ему не наламывали, не надписывали на ленте к венку красивыми буквами: «Растите и размножайтесь». Пенистого меда он тоже на свадьбах не пил и, сбросив с голов жениха и невесты венки, не топтал их, в хороводах, неистово ударяя в ладони, с ног не сбивался, в душистое купальское разнотравье не падал. Бесовскими игрищами называли те гульбища на капищах люди в клобуках из милой Софеи. Клобуки венчали их головы, а в руках у них были книги. Книг он жаждал и сторонился капищ, дабы не вызвать на себя гнев тех, у кого в руках были книги.

вернуться

19

Небольшой круглый щит.

вернуться

20

Свет Фаворский — сияние на горе Фавор, по библейским легендам, озарявшее лицо Христа при его вознесении на небеса.