Отец умирал скоро, словно стесняясь, что из-за него, уже опломбированнного беспощадным диагнозом, столько хлопот и беспокойства. У него были худые с синими ногтями пальцы, он царапал ими простынь — она была накрахмалена и за её ткань, как и за жизнь, не было никакой возможности уцепиться.
Так же мать Глебова царапала цинк гроба в надежде увидеть сына. Или она не верила, что там её сын?
Когда вояке объяснили, что он вместо медведя завалил человека, то он, пошамкав вставной челюстью, проговорил:
— Прекрасная смерть! Смерть героя. Я бы тоже хотел так умереть.
Но почему-то не исполнил свою мечту, этот меткий стрелок в маршальских шароварах. Наверное, боялся, что его череп настолько закостенел: пуля расплющится. И он прав: не каждому суждено умереть героем. Для этого надо родиться под счастливой звездой. Или стоять в утреннем счастливом лесу и думать о чем-то своем.
— Как в лесу, — повторил я.
— Вот именно, — Нач взглянул на меня. — Пуля-дура, но в нашем случае, — и не договорил. Очевидно, он все сказал, когда узнал о ЧП на охоте. Тогда он орал примерно так: — Сучье племя! Ублюдки, такого парня!.. — И нам. — Я не хочу вас хоронить каждый день! Вы меня поняли? Сколько можно говорить: нас нет — мы ничто! Мы есть и нас нет. Такая у нас профессия, сынки.
Мы его поняли. И я его понял: нас нет, мы — ничто. Хотя если мы все ничто, тогда кто мы все-таки? Получается, что Глебова вообще не было, тогда спрашивается, кому размозжили голову в утренний час? И кого так торжественно и неотвратимо хоронили?
Нет, я все понимаю, но генерал-майор все же солдафон при всем моем уважении к нему: нельзя жизнь упрощать до такой степени.
Тем более во всей этой истории имеется маленькая, однако существенная деталь. За день до охоты я и Глебов обсудили некоторые проблемы текущего дня. Разговор вышел нервный и неровный. Я больше молчал, потому что простудился: болело горло и текли сопли. ОРЗ, сказал врач. И Глебов решил поехать в лес вместо меня. И оказался удобной мишенью. И теперь я спрашиваю себя: если бы у меня не случилось острое респираторное заболевание? Что тогда? Если бы я не гундосил и не хрипел. Что тогда?
— Ты меня понял, — спросил Нач, — про пулю-дуру?
— Догадываюсь, дядя Коля, — ответил я; мы были одни в кабинете.
— Кому — дядя Коля, а кому — генерал-майор, — забурчал Нач, открывая тяжелую дверцу сейфа. — Был бы батя жив, Саша… — Вытащил из бронированного нутра папочку, бросил на стол. — Полюбопытствуй.
Я развязал бантик на папке — он был атласным и пушился на концах.
— Чайку? — спросил Нач.
Я согласно кивнул, вчитывался а строчки информации. Потом зашумел огромный красавец-самовар, я закрыл папочку и аккуратно завязал на бантик атласные белые тесемочки.
— Ну как? — поинтересовался Нач.
— Большая игра, — ответил я. — Продажа оружия — это всегда опасно для жизни.
— Жить вообще опасно, — хмыкнул мой собеседник. — Говорят, можно умереть.
— Умирать неохота, — вздохнул я.
— Ну и дураком жить не хочется, — отвечал Нач. — Послушай, сынок, не в службу, а в дружбу… — И включил вентилятор как и в тот раз, когда отправлял меня на море, чтобы я переписал записную книжку пресс-атташе, посредника при купли-продажи самого современного военного вооружения для азиатских стран третьего мира, с которыми у нас не было дипломатических отношений.
Выслушав новое задание, я сказал: хорошо, если надо, значит, надо.
— Спасибо, Саша, — сказал генерал-майор. — Об этом никто, кроме нас двоих, — и выключил вентилятор.
— Могила, — ответил я.
— Вот именно, — Нач прятал в сейф заветную папочку. — Вообще-то, настоящий боец должен пасть на поле брани.
Как Глебов, промолчал я и отправился служить дальше.
Меня определили в подразделение по охране жизни и здоровья Академика. Голова ученого была абсолютно гола — на ней напрочь отсутствовала какая-либо растительность. Говорили, что по молодости он попал под маленькое атомное семипалатинское облачко. Хотя в подобное трудно поверить — Академик обладал героической силой: по утрам тягал пудовые гири, бегал трусцой, брякая мышцами и пугая дачный полудохлый народец своим диким видком; Академик был эдаким брудером, эдакой достопримечательностью отечественной науки. У нас было много хлопот — он требовал постоянного к себе внимания. И поэтому подразделение состояло из шести человек. Я занял место Крохина, однажды малость придушенного Академиком. Крохин перестарался: в нашем многосложном деле недопустима грубость и невежество; в нашей собачьей службе прежде всего ценится ум и умение держать любую ситуацию под контролем.
Был дипломатический прием. Как выяснилось после, Крохин пропустил рюмочку. И, разумеется, с ещё более активной бдительностью принялся следить за теми, кто окружал его подопечного — носителя особо важных государственных интересов.
Тут надо сказать, что Академик был большой любитель шумных гульбищ: его широкая брандмейстерская натура искала и всегда находила выход в подобных мероприятиях. Наш же Крохин наклюкался, свинья, и в какой-то момент утерял нить происходящего. Ему показалось, как он потом утверждал…
— Если тебе кажется, — кричал после Нач, — пойди на три вокзала и там… — Генерал-майор стал материться и так, что мы сразу поняли в чем же была главная ошибка нашего боевого товарища.
— Ты знаешь, дурак, что такое леди?! — орал Нач. — Нет, ты не знаешь, что такое леди! Если бы ты, хер с горы Арарат, знал, что такое леди, ты бы так не поступил!
Наклюкавшийся Крохин решил защитить честь Академика от посягательств каких-то сомнительных, с его пьяной точки зрения, дам импортного происхождения. Он попытался оттеснить леди от своего буйного подопечного, чтобы тот в угаре веселенького брожения не выказал тайн, имеющих тавро государственной секретности.
Одна из завалившихся на стол с яствами оказалась на беду женой зарубежного сановника. Она неудачно упала на стол: уткнулась кукольным смеющимся личиком в бисквитный торт. Всем было смешно, однако Академик подобного неопрятного отношения к даме со стороны службы стерпеть не мог. Он ухватил Крохина за горло, придушил его и ткнул туда же, в бисквитное месиво. Инцидент, грозящий перейти в международный скандал, был исчерпан. Неудачника удалили от службы — и я оказался на его месте.
Академик работал на износ, этим он тоже мне нравился. Он не любил полутонов: мир для него делился на черный и белый цвета; на друзей и врагов. Кто не был с ним, тот был против него.
— Ха! Эти недоумки хотят меня сожрать! — рычал Академик, когда мы болтались в машине по опытному полю. — Мерзавцы! Хотят забросать меня шарами. Н-н-ненавижу!.. У-у-у!
Академик был слишком буен, но во всех его проявлениях таких чрезмерных чувств был смысл.
Однажды доходяга-руководитель Испытаний запорол пуск, и всем было понятно, что только из-за него, дуралея, многомесячный труд с необыкновенным успехом ушел псу под хвост…
— Убью, сволочь империалистическая!!! — примерно так орал на весь мир Академик, нешуточно размахивая огромным дрыном. Руководителя спасли его длинные ноги и относительная молодость.
Мы попытались его найти — и не нашли; обнаружился он через год на международной конференции в Абу-Даби. Академик обнимал его за слабые плечики, душил в объятиях и вещал:
— Наша гордость! Мы бы без него!.. А с ним… Нет, поглядите, какой ум — острый, как перец! Ум практика! А мы кто? Кабинетные крысы Люблю тебя, душечка, чтобы мне на месте провалиться!
Воспламеняемость чувствами, идеями, прожектами, женщинами у Академика была удивительна. Он точно торопился ухватить пожирнее кусок жизни, впихнуть его в рот, размолоть крепкой челюстью этот кусок, чтобы снова жить… жить… жить. Он жил, как хотел.