— И кончают здесь не лучше, — снова загудел капитан.
Теперь уже все беспорядочно заговорили:
— Пятый экипаж в этом году.
— Уже пятый?
— Вот именно, пятый. Сначала разбился Франк, потом Шредер не вернулся на базу, за ним Майковский где-то над морем закашлялся на смерть. Ханке — прямо на взлетной дорожке, и вот сегодня — Ленцер.
— Вы забыли, господа, еще о трех офицерах.
— Разве?
— Ну, конечно. Портер, Бланш, Карст. Эти уже совсем глупо кончили.
— Теперь они грызут утыканную стеклом стену.
— Помните, как Портера санитары выволакивали из машины?
— Ну и здоровый же был парень. Одного санитара отделал так, что тот сразу помчался на перевязку.
— Его втискивали в карету, как ошалелого петуха. Я думал, что сам ошалею, когда санитары тянули его за волосы и заталкивали ногами в карету. Все это время надрывалась сирена, чтобы заглушить вопли Портера.
— Пять экипажей — это, пожалуй, многовато. Вам не кажется? Учтите, до нового года еще далеко.
— Ленцер сегодня глупо кончил.
— Ему повезло… Теперь он уже предстал пред Христовы очи.
— Пред дерьмовы очи он предстал! — взорвался Герберт.
Собеседники с любопытством посмотрели на него. Все время, пока он сумбурно и торопливо, не договаривая слов, бросал фразу за фразой, в клубе стояла тишина, нарушаемая лишь треском помигивающей люминесцентной лампы. Только один раз щелкнула чья-то зажигалка, и дым окутал сидящих фиолетовыми петлями.
— О каком Христе речь? Он появляется всего два раза в году, и то в нормальном мире. На рождество и на пасху. Правда, каждый раз перед пасхой его оплакивают во время поста, но он все равно живет, потому что о нем помнят. Потому что благодаря ему люди имеют отпуска, хорошую жратву на столе и хотя бы пару дней без семейных скандалов. Если бы бога не было, у людей не было бы праздничных отпусков. Но в этой дыре, на краю плоскогорья, среди этих известковых холмов? Нет, я лично предпочел бы не видеть неба. Самый ничтожный, замшелый клерк и тот из кожи вон лезет, чтобы после смерти сделать посадку на небе. И знаете почему? Ему осточертела его улица, дом, толстая жена, распутная дочка, болтовня соседа, лай пса во дворе и вечные ссоры с почтальоном, которому неохота тащиться на пятый этаж. Поэтому его рахитичные мозги вздыхают о небе. Но мы, мы, господа офицеры, мы же не жалуемся на однообразие? Еще бы! В небе каждый блудный пастырь, которому господь бог на смертном одре простил грехи онанизма, будет тыкать в нас пальцем и опять бубнить проповеди. Не нужно мне памятника — ни при жизни, ни после смерти. Меня раздражают эти пальцы, указующие на меня всему остальному райскому сброду. Никто из нас не думает о смерти, а если бы пришлось задуматься, я бы лично не мог не вспомнить эти пальцы, направленные на меня, как дула пистолетов. Я не хочу, чтоб меня расстреливали каждый день. Даже фашисты и те расстреливают только один раз, а потом засыпают землей. Рай — для нормальных людей, а мы возим «мандарины»… Hallo, Fräulein! — крикнул он кельнерше-немке. — Zwei Rum, bitte![1]
Все офицеры внимательно изучали носки своих ботинок. Один только майор, уже пожилой человек, поддакнул:
— Герберт прав. Я тоже не помню, чтобы в священном писании что-нибудь говорилось о спасении таких душ, как наши.
— Однако, майор, — возразил капитан, — Христа забросали камнями за спасение и наших душ.
— Вы ошибаетесь, капитан. Христос кончил на кресте, и вовсе не за нас. Попросту господь бог просчитался. Вы играете в шахматы, капитан?
— При чем тут шахматы?
— Сейчас объясню. Вы, конечно, знаете, что такое жертва в шахматах? Вы отдаете фигуру, рассчитывая на выигрышную позицию. Потом вы убеждаетесь, что просчитались. Господь бог не умел играть в шахматы. Вот оттого все и получилось. На кресте прикончили человека — одного, заметьте, — а две тысячи лет спустя мы возим «мандарины»! Какого же черта его распяли?
Кто-то возразил:
— А хотя бы затем, чтобы мир мог дождаться двадцатого века, пусть мы и возим «мандарины». — Последние слова говоривший произнес с ударением.
— Да не в этом дело. «Мандарины» мы возим недавно, а твой двадцатый век и без того гроша ломаного не стоит… И вряд ли Христос вернется на землю.
— А зачем? Теперь ведь не распинают. Сегодня его раздавил бы на шоссе какой-нибудь подвыпивший молокосос или он умер бы в больнице от рака. Студенты вскрыли бы труп — и все. А если бы он отважился назваться Христом, его заткнули бы туда же, куда засадили Портера, Бланша и Карста.