— Зачем вы мучаетесь, господа? Что бы вы ни делали, все понапрасну.
Со всех сторон к кафедре понеслись протесты, полные негодования и ярости. Старик не двинулся. В данную минуту дело шло о всей его политической будущности. Да что! Сколько же ждать? До каких пор быть всегда на втором месте? До каких пор безуспешно бороться против Солдатовича? Двадцать лет — срок достаточный. Двадцать лет борьбы, день за днем, неделю за неделей. В зале раздался свист. Левая рука в кармане сжалась еще сильнее.
— Вы сами себя освистываете!
Тщетно надрывался звонок председателя: в общем шуме его приглушенный и разбитый звук был едва слышен. Большинство депутатов покинуло свои места. Человек десять сгрудились около самой кафедры. Замечания и вопросы сыпались со всех сторон. Деспотович вдруг стал серьезнее. Рука так судорожно вцепилась в край кафедры, что побелели пальцы.
— Я здесь уже двадцать лет и полагаю, что имею такое же право высказать свое мнение, как некоторые господа, которых я вижу перед собой впервые. — Голос Деспотовича наполнил все уголки большого зала. — Вы, милостивый государь, мешающий мне говорить, — худым пальцем он уперся в грудь молодого человека, стоявшего на ступеньках кафедры, — вы еще сосали свои пальцы, когда я уже управлял судьбами страны, и я не могу позволить, чтобы именно вы мешали мне выполнять мои обязанности депутата. Я принужден обратить внимание господина председателя скупщины, что если он не защитит нас от этих грубых нападок, я и мои друзья сумеем — сил у нас достаточно для этого — обеспечить себе право, которое гарантировано нам конституцией.
Все это он проговорил сразу и настолько резко, словно вбивал слова в головы. И тут же, пользуясь минутным замешательством, продолжал, подчеркивая каждое слово:
— Я не имею обыкновения выступать при подобных обстоятельствах. Таков мой принцип, от которого я никогда не отступаю или во всяком случае очень редко. Но трудное положение в стране, легкомыслие, с каким говорится об основах нашего государственного здания, ставшего предметом межпартийных распрей и комбинаций, заставляют меня, господа, самым энергичным образом встать на защиту наших священных достижений. Господа! Я буду краток. Мы все хотим, чтобы аграрная партия заняла здесь надлежащее место, которое ей принадлежит на основании доверия, выраженного массой избирателей. Я полагаю, что среди нас не найдется ни одного человека, — каким бы он ни был заядлым сторонником своей партии, — который бы думал иначе. Но, господа, это желание видеть здесь аграрную партию не может простираться настолько, чтобы официально признавать за ней право исключительности и особых привилегий. Соглашение, которое законная оппозиция скупщины («А ты сам кто?» — спросил чей-то голос, но Деспотович не ответил) заключила с аграрной партией, как раз и дает ей такую особую привилегию, против чего необходимо протестовать. Даже если бы аграрная партия имела исключительные заслуги перед страной («А ты… у тебя есть такие заслуги?» — послышался тот же голос)… Негодяй! Я отдал сына ради свободы родины. — Деспотович изо всей силы ударил по кафедре. — Сына! Дальше! О чем еще желаете вы меня спросить? — Он прислушался к полной тишине, водворившейся в зале. И успокоился. — Я хотел сказать, что мы страна демократическая, и если у нас одинаковые права, то одинаковые и обязанности. «Соглашение» между тем предоставляет аграрной партии права, но не накладывает обязанностей. Я счел необходимым высказать это публично, а так как с формальной стороны к мандатам придраться нельзя, то от имени своих товарищей и своего заявляю…