Уже в вестибюле он встретился с Бурмазом. Свежий, надушенный, только что из рук парикмахера, после теплых компрессов, Бурмаз сиял.
— Уже! Какой сюрприз!.. Но вы могли попутешествовать еще несколько дней.
— Гадина! Дайте мне пройти.
Охватившее его ранее омерзение теперь ощущалось физически: казалось, станет легче, если его вырвет.
— Уйдите с дороги!
Бурмаз сбросил маску. На лице его появилась гаденькая улыбка.
— И потом? — спросил он значительно.
— Это вы увидите! Отойдите.
Он сделал жест, чтобы его оттолкнуть, но Бурмаз уже отошел. И, уходя, бросил вслед Байкичу:
— Не забудьте только о барышне Майсторович! Ах, да… и билет!
Довольный своим последним щелчком, Бурмаз повернулся и, посвистывая, начал подниматься по лестнице. Угроза Байкича нимало его не беспокоила. В худшем случае — это горсточка пыли, которую легко можно сдуть простым объявлением, что такого-то озорника выгнали из «Штампы» за некоторые неблаговидные поступки и он теперь мстит. Нет… Бурмаз не был злым человеком. У него не было никакого желания прибегать к этому сразу. Нет. Впрочем, может быть, до этого не дойдет… парень призадумается, когда надо будет выбирать между Александрой и… одной маленькой неприятностью.
Бурмаз все это расценивал лишь как маленькую неприятность. Не больше, нет… намного менее важную, чем неприятная история Миле Майсторовича и Станки. Да, вот еще и это дело! Давно уже пора с ним покончить.
Дома Байкич нашел телеграмму от Александры: она сообщала о своем приезде и просила выехать ей навстречу на какую-нибудь станцию. Он вспомнил слова Бурмаза. Выбирать… Но почему вообще надо выбирать между правдой и Александрой? Разве нельзя поступить открыто и честно? Сказать все? В Александре он не сомневался. Борьба продолжалась недолго. Но, приняв решение, он не почувствовал облегчения.
Он не мог ни спать, ни отдыхать, хотя и очень устал. Ему беспрестанно слышались какие-то голоса и звуки; сотни слов и фраз, которые он когда-то произносил или собирался произнести. Он едва дождался вечера, чтобы убежать от самого себя.
После полуночи Байкич прибыл в Руму. Все кругом закрыто. Город далеко. Из темноты легкий ветерок доносил с невидимых равнин горький запах выжженной травы и ленивое тявканье деревенских псов. Ни одного освещенного дома. На черном небе две-три звезды, да на стрелках два-три сигнальных фонаря, зеленых и красных. Единственная светлая точка в станционном здании — стеклянная дверь телеграфа. Склонившись над аппаратом, дежурный внимательно слушал его отстукивание, пропуская сквозь пальцы длинную телеграфную ленту. Висевшая над ним керосиновая лампа с абажуром из зеленой бумаги изливала мягкий, спокойный желтоватый свет. Массивный маятник стенных часов с достоинством отбивал секунды. От электрических батарей в черных деревянных ящиках под столом шел противный кислый запах. В комнату проникала тайна пространства, ночи, рельсов, тонущих во мраке, семафоров, одиноких мостов над невидимыми реками. Байкич постучался и вошел. Он представился дежурному телеграфисту и сказал, что с экспрессом проезжает некая известная особа, которую он должен интервьюировать.
— Собачья жизнь, надо сознаться! Хотите закурить? Вот — сигареты… Пожалуйста, не стесняйтесь! — Байкич уже сидел на кожаном диване и боролся с дремотой, которая настойчиво овладевала им под сухое постукивание аппарата.
Телеграфист посмотрел на часы.
— У вас есть время до двадцати минут седьмого. Отдохните. Я вас разбужу вовремя.
Байкич словно только ждал этого разрешения и сразу заснул.
Проснулся он раньше срока — от утреннего холода. Телеграфист все сидел за столом, постукивал и рассматривал ленту. Он выглядел гораздо бледнее. Устало улыбнулся Байкичу.
— Ну вот вы и отдохнули хоть немного. А теперь пойдите в буфет, он уже открыт, и выпейте чего-нибудь горячего.
— Спасибо за гостеприимство. И извините.
Светало. Открывались неясные, голубые дали. На горизонте стлался желтовато-грязный туман. Байкич прошел через изгородь подстриженного кустарника и вымочил руку: кусты, проволока, железная ограда, рельсы, пыльный вьюнок — все было покрыто росой. Сердце Байкича колотилось. От росистого утра, от холода, от ожидания. Больше от волнения, чем от холода. В буфете третьего класса стрелочники и кондукторы в длинных овчинных тулупах, — возвращаясь с работы или спеша на работу, — на скорую руку выпивали свою утреннюю порцию ракии. Снаружи послышался сигнальный колокол. Байкич быстро проглотил чашку черного кофе и вернулся на платформу. Над ровными полями сквозь дымку ночного тумана поднимался красный шар солнца. Байкичем все сильнее и сильнее овладевало волнение. На линии группа рабочих толкала дрезину, нагруженную инструментами; худощавый человек в синей блузе шел вдоль состава товарных вагонов и равномерно постукивал молотком по колесам; звон их гулко разносился в тихом утреннем воздухе; пустая крестьянская телега, скрипя колесами, мелькала в кукурузе; на всем лежал отпечаток грусти, и все имело глубокий жизненный смысл. Но это мирное спокойствие вокруг, эта осмысленность движений, свидетельствующая о существовании твердого порядка, — все вызывало в Байкиче беспокойство и тревогу. В нем самом не было порядка — он был опустошен, выхолощен, в нем, как в заброшенной церкви, звучали лишь голоса прошлого — законом для него была его возмущенная совесть, маленький слабый проблеск среди разбушевавшихся стихий. И этот проблеск он должен защищать голыми руками. Он чувствовал, как поддается страху. Повсюду он наталкивался на собственную беспомощность. В каждой вещи, в каждом человеке он, как в зеркале, видел свою беспомощность.