Да, еще мне помнится, были слухи, что когда арестовали дочь, а ее арестовали первой, то Сергей Яковлевич добился приема на Лубянке. Кто говорил, что разговор он вел с самим Берия, кто — с каким-то лубянским чином, но во всяком случае в обеих версиях поминалось, что Сергей Яковлевич требовал немедленного освобождения дочери, стучал кулаками по столу и даже схватил в припадке гнева пресс-папье… за что и был тут же на Лубянке арестован.
Спустя десятилетия эта же история с пресс-папье вернулась ко мне бумерангом, но только в несколько иной интерпретации: Алексей Владимирович Эйснер мне рассказывал, что в 1940 году, сидя в тюрьме, он слышал от сокамерников, что Берия допрашивал самолично уже арестованного Сергея Яковлевича в своем кабинете и тот будто бы схватил со стола то самое пресс-папье, а письменные приборы в подобных кабинетах, перешедшие из кабинетов царских чиновников, были увесистые, из мрамора и бронзы, и подобным пресс-папье можно было легко проломить голову — но Берия, выхватив из ящика револьвер, застрелил Сергея Яковлевича на месте… Но каких только не ходит легенд и сколько их еще будет ходить!..
О Марине Ивановне тогда я еще знала, что она жила в Голицыне после ареста мужа и дочери, а теперь сняла комнату в Москве. И еще, что она переводит стихи и готовит свою книгу, которую собираются издавать в Гослите. Вот, собственно говоря и все.
Как-то Тарасенков, придя домой, сказал:
— Сегодня мы идем к Марине Ивановне.
— Мы? Ты.
— Нет, мы. Она пригласила нас обоих.
Я не на шутку разволновалась. И как это ни смешно и как ни глупо, но меня взволновала не только, вернее, не столько предстоящая встреча, сколько — в чем идти на эту встречу, что на себя надеть! Советоваться с Тарасенковым было бессмысленно, он ничего в этом не понимал и считал все это ерундой. (Справедливо, конечно, считал, с сегодняшних моих позиций, но не с тогдашних.) Дело заключалось в том, что я шла не только к поэту, перед которым преклонялась, но еще и к женщине, недавно прибывшей из Парижа! Это «из Парижа» и дурило мне голову…
Потом я долго выбирала в киоске у Никитских ворот цветы, не зная, какие купить, злилась на Тарасенкова, который стоял в стороне безучастный, курил. И когда я уже выбрала цветы, сказал:
— Ты знаешь, мне кажется, они ей ни к чему!
— Так чего же ты молчал?
— А ты бы все равно меня не послушалась.
И уже с окончательно испорченным настроением — сначала платья, все они были не те, не так сшиты, не такие, как хотелось, а теперь еще и цветы — я стала спускаться с Тарасенковым вниз по улице Герцена. Запомнились какие-то ворота и крыльцо направо за углом…
Дверь отворила Марина Ивановна, и первое — это был ее взгляд, то самый, пронизывающий, леденящий, от которого я сразу забыла и о платье, и о цветах и хотела податься назад, за дверь, но за спиной стоял Тарасенков. Это длилось мгновение, она тут же отвела глаза и без улыбки очень приветливо поздоровалась. Она взяла букет, как веник, и бросила его на сундук. Так он там и провалялся весь вечер. Тарасенков был прав.
В тетради дома я записала: «Наверное, ей надо было принести сноп полевых цветов, целый луг, а не эти садовые».
Передняя была ярко освещена, и именно там, в этой тесной, заставленной вещами передней, я охватила взглядом Марину Ивановну от ее серых волос до стоптанных, стареньких домашних туфель. Прежде всего в глаза бросились руки, грубые, рабочие руки с распухшими пальцами, перетянутыми тугими перстнями. Угол передника заткнут за пояс, из кармана торчит тряпка, потом выяснилось, что она прихватывала ею чайник. Широкая длинная юбка, мешковатая блуза, на шее темный мелкий янтарь.
У меня записано: «Чужая комната, забитая мебелью, чужой, не ее, какие-то этажерки, полочки, вазочки… Но вещи отскакивают от нее, как и стены, она вне их, она сама по себе! Она такая вот — в переднике, рукава блузы засучены, большие глаза ледяной серозелености, словно миллионы лет гляделись во льды и застыли, — на баркасе вытягивает невод из моря где-то под Мурманском, северянка, рыбачка. Или в степи варит на костре похлебку для косарей, обожженная солнцем, сквозными ветрами… «Обеим бабкам я вышла внучка — чернорабочий и белоручка!». Нет, когда я ее встретила — ничего от белоручки, все от сельской бабки, от попадьи. Столько лет прожила за границей, в Париже — и ничего от Запада. Все исконно русское и даже не городское, а скорее что-то степное, от земли — может, потому и сила такая в стихах…»