И теперь в Голицыно, быть может, как никогда, ей было необходимо прийти к кому-то вечером, — «сбыв с плеч день»… Но единственно близкие ей люди, с которыми она действительно могла бы быть полностью откровенной, — это Елизавета Яковлевна, и Борис Леонидович. Но они оба, и Елизавета Яковлевна и Борис Леонидович, далеко, в Москве, а в Москву она старается ездить возможно реже! Она так плохо переносит холод в поездах, и катящиеся лестницы в метро, и сутолоку московских улиц, и несущиеся машины, и путаницу трамваев. И потом еще — эта ее вечная боязнь оставлять Мура одного, словно бы он маленький и с ним без нее может что-то случиться!
Но все же в Москву ей приходится ездить, и даже помимо издательских дел, два раза в месяц и притом еще ночными поездами… Она не смыкает глаз, боясь проспать, да и все равно заснуть она не может и читать не читается, а работать ночью она никогда не работает, «ночью не могу, не умею», и время ползет томительно медленно.
И так отчетливо видится эта голицынская тесная комнатушка. Мур спит, жестяная лампа горит на столе, и Марина Ивановна, одетая, на кровати в ожидании часа… И наконец он приходит — этот час. Она поднимается, и за ее спиной по стене поднимается тень и, сломанная пополам, распластывается по низко нависшему потолку, неуклюже и издевательски повторяя ее движения. Марина Ивановна натягивает теплые чулки на теплые чулки, теплую кофту на теплую кофту, обувается, с трудом втискивается в шубу, обматывается шарфом, проверяет (в который уже раз!), на месте ли деньги, паспорт, поправляет одеяло на кровати Мура, подкручивает фитиль в лампе и, накрыв спичечным коробком стекло и подождав, пока погаснет язычок пламени, в темноте, осторожно, стараясь ничего не задеть, выбирается из комнаты.
Во дворе от мороза у нее перехватывает дыхание, конечно же, перехватывает… Ведь в ту зиму по ночам бывало и более 45 градусов. Звенят как стеклянные заиндевевшие ветки кустов, когда она задевает их плечом. Звенят под ногами промерзшие деревянные мостки. На улице ни огня. Фонарей нет. В домах все окна потушены. И она одна на этом нескончаемом Коммунистическом проспекте. Она торопится, идет быстро, боясь растерять по дороге тепло. Идет наугад, ничего не видя, оглушенная отчаянным скрипом собственных шагов, и ей кажется, что кто-то ее нагоняет. Ей это теперь всегда кажется и потом, в Москве, тоже будет казаться, что кто-то идет следом за ней… Наконец где-то там, впереди, где проходят железнодорожные рельсы, — желтое пятно фонаря.
Потом ледяной ад вагона. От промерзшей скамейки стынет спина, немеют от холода пальцы. Тепла уже не удержать. Марина Ивановна начинает стынуть. Вагон пуст, его не согревает дыхание людей. И когда на остановке вваливается какой-нибудь парень или несколько парней, Марина Ивановна пугается, боясь, что у нее могут отнять деньги и паспорт. И так, в полубреду-полудреме, проходит время. Наконец, Москва, Белорусский вокзал. Она выскакивает на улицу на деревянных, негнущихся ногах и тут же ныряет в белые клубы пара, которые выбиваются из дверей уже открытого метро. В метро катящаяся лестница, и она со страха вцепляется в поручень, чтобы не упасть. Но здесь тепло, можно обогреться, ибо стынуть ей еще предстоит.
Площадь Маяковского, затем — площадь Свердлова. Свердлова-отца, соратника Ленина, первого председателя ВЦИК, умершего в 1919 году. На площади Свердлова в метро переход, следующая остановка — площадь Дзержинского.
Площадь пуста. Памятника «железному Феликсу», первому чекисту, еще даже не поставили, и в серой предутренней мгле с легким звоном проносятся порожние трамваи. Фонари потушены. В домах окна еще черны. Пешеходов нет. Москва не просыпалась. И только в огромном грязно-зеленом здании с часами «на лбу», мрачно нависшем над площадью (дома вокруг низкие — два-три этажа, «Детский мир» еще не построен), горит свет. И Марина Ивановна не знает и так никогда и не узнает, что, быть может, сейчас, именно в это время, там на «Лубянке», за одним из этих освещенных окон, Свердлов-сын пытает на допросе ее дочь Алю… Там, у главного входа, застыли неусыпные часовые в нагольных тулупах до пят, примкнув к ноге приклады штыков. Там, в этом здании, за стенами его, в застенке, всю ночь идет работа…
Марина Ивановна не глядит туда, в ту сторону, да и при ее зрении ей незачем глядеть. Она торопится через Театральный проезд, сворачивает на Пушечную, пересекает ее и исчезает в первой подворотне — в темном длинном туннеле, в конце которого виден кусок двора и спящий пятиэтажный дом. Затем вторая подворотня — туннель покороче и налево странное приземистое здание с окнами во всю стену, забранными решеткой, и почти в углу, у третьей подворотни, выходящей на Кузнецкий мост, низенькое крылечко и две ступеньки и запертая дверь. И от этой двери, от этого крылечка, вдоль всей стеклянной стены жмутся друг к другу неуклюжие, замотанные платками и шалями темные фигуры. И не разобрать, кто мужчина, кто женщина и где спина, где лицо; впрочем, где лицо можно разобрать по белой наледи от дыхания. Марина Ивановна молча примыкает к этой очереди, прижимаясь к соседу или соседке одним боком, а другой стынет, пока из подворотни не вынырнет еще кто-то, замотанный, закутанный, и не прижмется к стынущему боку Марины Ивановны.