Мама, моя сестра Розалинда и я опускаемся на колени у холодной мраморной ограды алтаря. Мы возлагаем наши букеты — мелкие цветочки, собранные по пути возле чугунных оград, таких же, как наша: дикий невестин венок, симпатичные голубенькие плюм-баго, золотая и коричневая вербена. Ни одного садового цветка — только те, что вырваны из спутанных клубков лиан, вьющихся по стенам, только те, которых никто не хватится. Нам даже нечем перевязать эти скромные дары. Мы складываем цветы возле ограды алтаря, крестимся, произносим молитвы… И тут меня охватывает сомнение.
— А вы уверены, что Святая Дева и Иисус получат наши цветы?
В нижней части алтаря прямо перед нами в глубокой нише, закрытой стеклом, расставлены резные деревянные фигурки Тайной Вечери, а выше на расшитой ткани стоят неизменные церковные букеты — огромные, величественные, с белоснежными бутонами на высоченных, словно копья, стеблях. Такие грандиозные цветы! Совсем как высокие восковые свечи.
— Ну конечно, — отвечает мать. — Когда мы уйдем, придет служка, заберет наши маленькие цветочки, поставит их в вазу и перенесет к Младенцу Иисусу или Святой Деве.
Младенец Иисус находится в правом углу возле окна. Фигурка не освещена, но я все же вижу его золоченую корону и земной шар, который Иисус держит в ручках. И я знаю, что его рука поднята в благословляющем жесте и что зовется он Пражский Младенец Иисус[4], у него чудная розовая распашонка и прелестные пухлые, румяные щечки.
Но сомнения меня все-таки не покидают. Слишком уж скромны наши букеты — кто станет заботиться о таких цветах, оставленных у алтаря в сумерках?
Часовня постепенно наполняется тенями, я их чувствую. Да и мама начинает слегка нервничать, крепче сжимает ручки двух маленьких девочек — Розалинды и Трианы — и говорит, что пора идти.
Мы еще раз преклоняем колени и уходим. Надетые на нас туфельки с ремешками громко цокают по темному линолеуму. Святая вода в купели теплая.
Ночь еще не успела окончательно завладеть миром, но света теперь слишком мало и ряды между скамьями тонут во тьме.
Меня волнуют цветы.
Что ж, сейчас меня волнуют другие вещи.
Я лелею только воспоминания, что мы там были, потому что если я могу видеть эту картину, вновь ее ощущать и слышать скрипку, поющую эту песню, значит, я снова там и, как я уже сказала, мама, мы вместе.
Все остальное меня не волнует. Осталась бы жива моя девочка, если бы я сделала все возможное и невозможное и отвезла ее в ту далекую клинику? Остался бы жив мой отец, если бы ему вовремя дали кислородную маску? Боялась ли моя мать, когда говорила двоюродным сестрам, ухаживавшим за ней, что умирает? Хотела ли она, чтобы рядом оказался кто-то из нас?
Великий Боже! Хватит!
Ни ради живых, ни ради мертвых, ни ради цветов из полувековой давности прошлого я не стану вновь взваливать на себя те обвинения!
Святые в полутемной часовне не отвечают. Только в торжественной тени поблескивает икона Вечной помощи Божьей Матери. Здесь правит Младенец Иисус в своей драгоценной короне, и глаза его сияют.
Но вы, мои мертвые, моя плоть, мои сокровища, те, кого я безоговорочно и без оглядки любила, все вы сейчас со мной в могиле — без глаз, без плоти. Вы рядом, чтобы согреть меня.
Все расставания были иллюзией. Все превосходно.
— Музыка прекратилась.
— Слава Богу.
— Вы в самом деле так считаете? — Это был тихий низкий голос Розалинды, моей прямодушной сестры. — Парень играл потрясающе. Это была не просто музыка.
— Он очень хорош, отдаю ему должное, — подтвердил Гленн, ее муж и мой любимый зять.
— Он уже был здесь, когда я пришла, — заговорила мисс Харди. — Скажу больше, если бы не его игра на скрипке, я бы ни за что Триану не нашла. Видите его отсюда?
Голос моей сестры Катринки:
— Думаю, ей следует сейчас поехать в больницу и пройти полное обследование. Мы должны быть абсолютно уверены, что она не заразилась…
— Цыц, я не позволю так говорить! Спасибо, незнакомец.
— Триана, это мисс Харди! Дорогая, можете на меня взглянуть? Простите, милая, что спорю с вашими сестрами. Простите. Я хочу, чтобы вы сейчас выпили вот это. Всего лишь чашка шоколада. Помните, вы как-то зашли днем, и мы пили шоколад, и вы сказали, что он вам очень нравится. Я налила побольше сливок и хочу, чтобы вы приняли вот это…
Я подняла взгляд. Гостиная казалась удивительно свежей и красивой в утреннем свете. На круглом столе сиял фарфор. Я всегда любила круглые столы. Музыкальные диски, обертки от печенья, пустые банки — все убрано. Белые гипсовые цветы на потолке сплелись в идеальном венке — хлам в комнате больше не портил общую картину.
Я поднялась, подошла к окну и отдернула тяжелую желтоватую портьеру. Снаружи был весь мир, до самого неба, а на просохшем крыльце прямо передо мной лежали листья.
Началась утренняя гонка в город. Загрохотали грузовики. Я увидела, как листья на дубе затрепетали от гула множества колес. Я почувствовала, как задрожал дом. Но он так дрожал уже сто лет, даже больше, и еще долго не рухнет. Теперь люди это знали. Теперь они перестали сносить великолепные дома с белыми колоннами. Они больше не изрыгали ложь, что, мол, эти дома невозможно содержать или отапливать. Они боролись за их сохранение.
Кто-то потряс меня за плечо. Катринка. Обезумевший взгляд, узкое лицо, искаженное злобой. Злоба — ее извечный спутник, она постоянно клокочет внутри ее в ожидании момента, когда можно будет вырваться на волю. И теперь как раз такая возможность представилась. Катринка едва шевелит языком — настолько ее переполняет ярость.