— Знаешь, совершенно не обязательно, что болезнь проявит клинические симптомы. — Голос Карла, такой успокаивающий. — Когда меня поставили в известность о необходимости переливания, я был болен уже четыре года. С тех пор прошло еще два…
Да, с моей заботой и любовью ты будешь жить вечно! Я бы написала об этом музыку, будь я Генделем или Моцартом, или тем, кто умеет писать музыку… или исполнять ее.
— Книга, — сказала я, — книга превосходна. Святой Себастьян, пронзенный стрелами, загадочная фигура.
— Ты так думаешь? Так ты о нем наслышана? — Карл всегда приходил в восторг от моих рассказов о жизни святых.
— Наш католицизм, — пояснила тогда я, — в те ранние дни был такой махровый и строгий, что мы напоминали евреев-ортодоксов.
Пепел. Этот человек стал пеплом! А его творение превратится в украшение журнального столика, в рождественский подарок, в библиотечный раритет, из которого в конце концов студенты-художники повырезают все иллюстрации. Но благодаря нам книга останется на века. Святой Себастьян Карла Вольфстана.
Я приуныла. Меня угнетало сознание того, что жизнь Карла приняла такой малый размах: он прожил хорошую, стоящую жизнь, но не великую — это не была жизнь талантливого человека, о которой я мечтала, когда с таким трудом постигала скрипку, это не была жизнь, за которую ведет борьбу Лев каждым своим стихотворением. Я остановилась. Прислушалась.Скрипача поблизости не было.
Я не услышала музыки. Оглядела улицу по обе стороны. Внимательно вгляделась в проезжавшие мимо машины. Нет музыки. Ни одной, даже самой тихой, ноты.
Я принялась вспоминать его, моего скрипача, черточку за черточкой, решив, что, возможно, кому-то другому его длинный узкий нос и глубоко посаженные глаза не показались бы такими соблазнительными. А возможно, и показались бы. Какой у него красиво очерченный рот, какой необыкновенный разрез глаз, благодаря которым он выражал столько чувств: то широко их раскрывал, то приглушал какой-то хитрой тайной. Снова и снова мне грозили старые воспоминания, самые мучительные и сокрушительные из них надвинулись на меня стеной: отец, умирающий, безумный, вырывает пластиковые трубки из носа, отталкивает сиделку… все эти картины словно принес с собой ветер. Я потрясла головой. Огляделась. И тогда настоящее окутало меня со всех сторон. Но я отказалась от него.
Я опять вспомнила о нем, о призраке, освежая в воображении его худую высокую фигуру и скрипку, зажатую в руке, и пытаясь изо всех сил, несмотря на отсутствие музыкальности, припомнить мелодии, которые он играл.
«Призрак, призрак, это был призрак!» — думала я.
Я все шла и шла, хотя туфли отсырели и в конце концов промокли насквозь. Дождь снова припустил вовсю. Машина подъехала поближе, но я велела им убраться и пошла вперед. Я шла, потому что знала: пока я иду, ни воспоминания, ни сон не смогут меня одолеть.
Я много размышляла о нем. Припомнила все, что смогла. Что он носил обычную строгую одежду, какую покупают в недорогих магазинах, предпочитая ее повседневным и модным тряпкам; что он был очень высок — по моим подсчетам, по крайней мере шесть футов три дюйма; я вспоминала, как смотрела на него снизу вверх, хотя в те минуты не чувствовала себя ни маленькой, ни напуганной.
Должно быть, было за полночь, когда я наконец вернулась на родное крыльцо и услышала за своей спиной, как машина притормаживает у обочины.
Алфея держала наготове полотенце.
— Входите, детка моя.
— Почему ты до сих пор не спишь? — спросила я. — Видела моего скрипача? Того моего друга-музыканта со скрипкой?
— Нет, мэм. — Она покачала головой, продолжая подсушивать мои волосы полотенцем. — Думаю, вы прогнали его навсегда. Бог свидетель, мы с Лакоумом были готовы взломать ту дверь. Но вы сами справились. Он убрался восвояси!
Я сняла плащ и, отдав его служанке, поднялась наверх.
Кровать Карла. Наша спальня на втором этаже, как всегда освещенная сквозь тюль красной рекламой цветочной лавки напротив.
Новый матрас и подушки. И, разумеется, ни одного отпечатка моего мужа, ни единого его волоска. Только деревянная резная рама тонкой работы, внутри которой мы когда-то занимались любовью, — эту кровать Карл приобрел в те счастливые дни, когда ему доставляло огромное удовольствие покупать для меня вещи. Почему, почему, спрашивала я тогда, почему столько радости? Мне было стыдно, что тонкая резная мебель и редкие ткани делали меня такой счастливой.
Я ясно представила скрипача-призрака, хотя его здесь не было. Я была одна в этой комнате — больше ни души.
— Нет, ты не ушел, — прошептала я. — Я знаю, ты еще вернешься.
Хотя, с другой стороны, с чего бы ему возвращаться? Какой у него был долг передо мной, у этого призрака, которого я всячески обзывала и проклинала? А мой покойный муж сожжен всего три дня назад. Или четыре?
Я начала плакать. В комнате даже не улавливается сладостный запах волос Карла или его одеколона. Не было запаха чернил и бумаги. Не было запаха «Балканского собрания» — табака, от которого он так и не смог отказаться, того самого, что постоянно высылал ему из Бостона Лев.
«Позвони Льву. Поговори со Львом». Но зачем?
Из какой пьесы эта привязчивая строчка: «Но это было в другой стране. К тому же девка умерла»?[12]
Строка из Марло, вдохновившая когда-то и Хемингуэя, и Джеймса Болдуина, и кто знает, скольких еще…
Я начала нашептывать строку из Гамлета: «…безвестный край, откуда нет возврата земным скитальцам».[13]