— О, ради Бога, — откликнулась Розалинда, — кого это волнует! Отправляйся в постель, тебе не следовало бросать пить. Лично я собираюсь осушить целую упаковку пива. Хочешь, мы переночуем наверху?
— Нет.
Она и без того знала ответ.
В дверях спальни я повернулась и посмотрела на сестру.
— Что?
Должно быть, мое лицо напугало ее.
— Скрипач — ты его помнишь? Того, что играл на углу, когда Карл… Я хочу сказать, когда все…
— Я уже сказала. Да. Конечно помню.
Розалинда снова повторила, что он играл определенно Чайковского, и по тому, как сестра подняла голову, я поняла, что она очень гордится тем, что сумела узнать музыку. Разумеется, она была права, во всяком случае я так подумала. Она казалась мне такой мечтательной, милой и нежной, полной сочувствия, словно она никогда и не знала, что такое низость. Вот мы с ней стоим здесь… и мы пока не старые. В этот день я чувствовала себя не более старой, чем в любой другой. Я не знаю, каково это чувствовать себя старой. Страхи уходят. Низость уходит. Если ты молишься, если на тебя снизошло благословение, если ты стараешься!
— Он все время сюда таскался, этот парень со скрипкой, — добавила Розалинда, — пока ты лежала в больнице. Я видела его в тот вечер, он стоял и смотрел. Возможно, ему не нравится играть для толпы. Я считаю, что он чертовски хорош! То есть он ничем не хуже тех скрипачей, на чьих концертах я бывала или чьи записи слушала.
— Да, — согласилась я. — Он хорош.
Я подождала, пока за ней закроется дверь, и только тогда снова расплакалась.
Мне нравится плакать в одиночестве. Как это чудесно: выплакаться всласть, не думая, что сейчас тебя остановят! Никто не говорит тебе «да» или «нет», никто не молит о прощении, никто не вмешивается. Выплакаться.
Я прилегла на кровать и разрыдалась, прислушиваясь к голосам снаружи. И вдруг почувствовала себя такой усталой, словно сама несла все эти гробы к могиле… Подумать только! Так напугать Лили! Прийти в больничную палату и удариться в слезы, и позволить Лили увидеть это. «Мамочка, ты меня пугаешь!» — сказала она в ту минуту, когда я пришла прямо из бара. И я была пьяна — разве нет? Те годы я прожила в пьянстве, но никогда не напивалась до бесчувствия, никогда не напивалась до такого состояния, что не могла… а тут это ужасное, ужасное мгновение, когда я увидела ее маленькое белое личико, облысевшую от рака головку, тем не менее прелестную, как бутон цветка, и мои глупые, не ко времени, слезы. Жестоко, жестоко. Господи.
Куда подевалось то блестящее синее море с его пенными призраками?
К тому моменту, когда я осознала, что он играет, прошло, должно быть, довольно много времени.
В доме успела наступить тишина.
Наверное, он начал играть очень тихо, на этот раз действительно передавая чистую сладостность мелодии Чайковского, можно было бы сказать — приглаженную красноречивость, а не животный ужас гаэльских скрипок, которые так околдовали меня прошлой ночью. Я все глубже погружалась в музыку, по мере того как она приближалась, становилась более отчетливой.
— Да, играй для меня, — прошептала я и провалилась в сон.
Мне приснились Лев и Челси, будто я с ними устроила ссору в кафе, и Лев все время приговаривал: «Как много лжи, сплошной лжи». Я поняла, что он подразумевает: он и Челси… и она такая расстроенная, такая добрая, любящая его, жаждущая его… А ведь
она была моей подругой. Потом вдруг вернулись самые ужасные воспоминания: гневные речи отца, плач мамы в этом доме, из-за нас, а я так к ней и не подошла… И все это слилось со сном. Скрипка пела и пела, стремясь вызвать боль, как это умел делать только Чайковский, мучительную боль, ало-красную, сладостную и яркую.
Довести меня до сумасшествия? Не выйдет! Но почему ты хочешь, чтобы я страдала, почему ты хочешь, чтобы я вспоминала все это, почему ты играешь так красиво, когда я вспоминаю?
А вот и море.
Боль слилась со сном; мама читает мне стишок на ночь из старой книги: «Цветочки кивают, тени ползут, над холмом загорается звездочка».[14]
Боль слилась со сном.
Боль слилась с его изумительной музыкой.
ГЛАВА 8
В гостиной оказалась мисс Харди. Когда я вошла, Алфея как раз расставляла кофейные чашки.
— При обычных обстоятельствах мне бы и в голову не пришло беспокоить вас в такой час, — сказала мисс Харди, чуть приподнимаясь, когда я наклонилась, чтобы поцеловать ее в щеку. На ней было платье персикового цвета, которое очень ей шло, седые волосы уложены в идеальные и в то же время послушные локоны. — Но, видите ли, он попросил об этом. Он особо подчеркнул, что нужно пригласить вас. Он так уважает вас за ваш музыкальный вкус и за ту доброту, что вы к нему проявили.
— Мисс Харди, я еще не совсем проснулась, а потому плохо соображаю. Проявите ко мне снисхождение. О ком это мы сейчас говорим?
— О вашем друге, скрипаче. Я понятия не имела, что вы с ним знакомы. Как я уже сказала, я бы не стала просить вас появиться на людях в такое время, но он сказал, что вы захотите прийти.
— Куда? Я не совсем поняла, простите.
— В часовню за углом сегодня вечером. На маленький концерт.
— Вот как.
Я опустилась на стул.
Часовня.
Я вдруг с удивлением увидела все знакомые предметы в часовне, будто внезапная вспышка осветила безвозвратно потерянные до этой секунды детали. Я увидела ее не теперешней, после Второго Ватиканского Собора и радикальных переделок, а такой, какой она была прежде, когда мы все вместе ходили на мессу. Когда нас за ручки водила туда мама, Роз и меня.