— Надо полагать, это честь? — горестно спросила я, приказывая себе не думать сейчас о Сьюзен и ее выдумке, что Лили возродилась.
— Да, это честь… Но ты ее заслужила.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что ты любишь ее звучание, наверное, больше любого смертного, для которого я играл на ней.
— Даже больше Бетховена?
— Он был глух, Триана, — прошептал скрипач.
Я громко расхохоталась. Разумеется. Бетховен страдал глухотой. Весь мир это знал, как знал, что Рембрандт голландец или что Леонардо да Винчи гений. Я смеялась искренне.
— Как забавно, что я забыла об этом. Но ему это не показалось забавным.
— Дай мне подержать скрипку.
— Не дам.
— Но ты ведь говорил…
— Мало ли что я говорил. Нужно и меру знать. Можешь дотронуться до скрипки, но это все. Брать скрипку в руки я не позволю. Неужели ты думаешь, я разрешу такой, как ты, даже щипнуть одну струну? И не пытайся!
— Ты, должно быть, умер в ярости.
— Так оно и было.
— А как ученик что ты думал о Бетховене, хотя он и не мог слышать твою игру? Как ты его оценивал?
— Я его обожал, — едва слышно ответил скрипач. — Я обожал его совсем как ты, хотя как раз ты-то его не знала, зато я знал, и я превратился в призрака еще до того, как он умер. Я видел его могилу. Когда я пришел на то старое кладбище, мне показалось, что я снова умру от горя, от ужаса при мысли, что он мертв и вместо него на земле остался один лишь могильный камень… Но нам не дано умереть дважды.
В его взгляде больше не чувствовалось презрения.
— Все произошло так быстро. В этом царстве все так происходит. Очень быстро. Годы прошли для меня как в тумане. Позже, гораздо позже, из болтовни живых я узнал о его пышных похоронах, о том, как гроб Бетховена пронесли по улицам на руках. Да, Вена обожает пышные похороны, теперь у моего Маэстро надлежащий памятник. — Его голос был едва различим. — Как я плакал на его прежней могиле. — Он поднял глаза, изумленно озираясь, но рука его ни на секунду не отпускала скрипку. — Помнишь, когда умерла твоя дочь, тебе хотелось, чтобы об этом узнал весь мир?
— Да, и чтобы все вокруг на секунду замерло, погрузилось в раздумье…
— А все твои калифорнийские друзья не знали, как высидеть простейшую мессу по покойному, и половина из них потеряла из виду катафалк на дороге.
— Ну и что?
— А то, что у Маэстро, которого ты так любишь, были как раз те похороны, какие ты хотела устроить дочери.
— Да, но он Бетховен, и ты его знал. И я его знаю. А кто такая Лили? Что она теперь? Кости? Прах?
Он поглядел на меня с нежностью и сожалением. В голосе моем не слышалось ни резкости, ни злобы.
— Кости, прах… лицо, которое я отлично помню: круглое, с высоким лбом, как у моей матери, не похожее на мое. Лицо моей матери. Мне нравится думать о ней. Нравится вспоминать, какой она была красивой…
— Даже когда ее волосы выпали и она плакала?
— Все равно она оставалась красивой. А ты был красив, когда умер?
— Нет.
Скрипка на ощупь оказалась шелковистой.
— Тысяча шестьсот девяностый год — вот когда ее сделали, — сказал он. — Задолго до моего рождения. Отец купил ее у какого-то человека в Москве, где я никогда не был, ни разу, и куда никогда не отправлюсь ни при каких обстоятельствах.
Я с любовью рассматривала скрипку. В ту минуту меня больше ничто не волновало, кроме этого чуда — призрачной, поддельной, ненастоящей скрипки.
— Она призрачная и настоящая, — поправил он. — У моего отца было двадцать инструментов, изготовленных Антонио Страдивари. Все они были прекрасны, но эта скрипка лучше всех.
— Двадцать? Я тебе не верю! — внезапно произнесла я, сама не зная почему. Наверное, от ярости.
— Ревность из-за того, что ты бесталанна, — сказал он.
Я внимательно всмотрелась в него. Он сам для себя четко не определил свое отношение ко мне. Он не знал, любит ли он меня или ненавидит, — знал лишь, что отчаянно нуждается во мне.
— Не в тебе, — возразил он, — просто в ком-то.
— В ком-то, кто любит эту скрипку? — спросила я. — Любит ее и знает, что она называется «Большой Страд» и что Страдивари сделал ее уже почти в самом конце жизни? — продолжала выспрашивать я. — Когда избавился от влияния Амати?
Его улыбка была мягкой и печальной, нет — больше чем печальной. И полной боли, а может быть, благодарности?
— Идеальные эфы[19], — благоговейно произнесла я, проводя по ним пальцем. Не трогай струны.
— Вот именно, не трогай, — сказал он. — Но ты можешь… Можешь еще раз потрогать скрипку.
— А теперь ты плачешь? Слезы настоящие?
Я хотела, чтобы слова прозвучали ехидно, но у меня ничего не получилось. Я продолжала смотреть на скрипку и думать, насколько она совершенна и непостижима. Все равно что пытаться рассказать кому-то, кто в жизни не слышал звучания скрипки, на что оно похоже, на что похож голос этого инструмента. Невольно напрашивается мысль: сколько же поколений сменило одно другое, так ни разу и не услышав ничего подобного.
Слезы шли его миндалевидным впалым глазам. Он не пытался побороть их. Насколько я знала, он сам создал их, как создал весь свой облик.
— Если бы это было так просто, — признался он.
— Темный лак, — сказала я, глядя на скрипку. — По нему можно определить дату. К тому же нижняя дека состоит из двух кусков — я видела шов. Итальянское дерево.
— Нет, — сказал он. — Хотя многие другие скрипки были сделаны из итальянской древесины. — Ему пришлось прочистить горло или имитацию его, чтобы заговорить. — Это большая скрипка, да, ты права, она называется «stretto lungo». — Он говорил почти ласково. — Ты столько всего знаешь, столько подробностей о Бетховене и Моцарте, и ты плачешь, вцепившись в подушку, когда слушаешь их музыку…