Я не отрывала глаз от его высоких плеч и пыльных рукавов шерстяного пальто, а он продолжал пристально смотреть на меня через окно и ни разу не отвел своего блестящего глубокого взгляда.
– О Боже, ты опять здесь! – воскликнула Алфея.
Он не шевельнулся. Я тоже.
Алфея тихо, невнятно затараторила (простите, что приходится переводить):
– Опять ты здесь под окном у мисс Трианы. Что за наглость. Тебе, наверное, нравится пугать меня до смерти. Мисс Триана, он отирался здесь все это время, день и ночь, хотел сыграть для вас, твердил, что не может до вас добраться, что вам нравится его игра, что вам без него не обойтись, – вот что он говорил. Послушай, что ты теперь сыграешь, когда она дома? Думаешь, сумеешь сыграть что-нибудь красивое для нее теперь, когда она такая? Взгляни на нее. Думаешь, от твоей игры ей станет легче?
Она величаво подошла к краю кровати, сложив руки и выпятив подбородок.
– Ну, давай же, сыграй для нее, – велела она. – Ты ведь слышишь меня сквозь стекло. Теперь она дома, такая печальная. А ты только посмотри на себя. Если ты надеешься, что я возьмусь чистить твое пальто, то подумай еще раз.
Я, должно быть, улыбнулась. И… поглубже зарылась в подушку.
Она его видела!
Он так и не отвел от меня взгляда. Не проявил к ней никакого уважения. Его рука лежала на стекле, как огромный белый паук. А в другой руке он держал скрипку и смычок. Я разглядела темные изящные изгибы инструмента.
Я улыбалась Алфее, не поворачивая головы, потому что теперь она стояла между нами, лицом ко мне, смело и решительно закрывая его из виду. И снова я переведу то, что скорее не диалект, а песня:
– Он все говорил и говорил о том, как он умеет играть и сыграет вам. Что вам это нравится. Вы его знаете. Я не видела, чтобы он подходил сюда, на террасу. Лакоум наверняка бы его увидел. Лично я его не боюсь. Лакоум хоть сейчас может его прогнать. Только скажите. Лично мне он ничуть не досаждает. Однажды ночью он поиграл немного. Знаете, вы никогда не слышали такой музыки. Я подумала: «Господи, сейчас приедет полиция, а в доме никого, кроме меня и Лакоума». Я и говорю ему: «Перестань немедленно». А он так огорчился, вы в жизни не видели таких глаз, так вот он взглянул на меня и говорит: «Тебе не нравится, что я играю?». А я говорю: «Нравится, просто я не хочу это слышать». Тут он принялся болтать всякую муру – вроде того, что ему все известно обо мне и о том, что мне приходится выносить, он все болтал как безумный, все болтал и болтал. А Лакоум говорит: «Если хочешь подачку, мы накормим тебя Алфеиной стряпней: красной фасолью с рисом – и ты отравишься до смерти!» Ну, мисс Триана, что скажете!
Я негромко рассмеялась. Он по-прежнему был там, но из-за спины Алфеи я видела только небольшую часть долговязой тени. Я не шевельнулась. День клонился к вечеру.
– Я люблю, как ты готовишь красную фасоль с рисом, Алфея, – сказала я.
Она прошлась по комнате, поправила старую кружевную салфетку на ночном столике, бросила на скрипача взгляд – наверное, злобный, – а потом улыбнулась мне, тронув мою щеку атласной рукой. Как сладостно, Господи! Разве я сумею жить без тебя?
– В самом деле, ты готовишь отлично, – вновь заговорила я. – А теперь ступай, Алфея. Я действительно его знаю. А вдруг он и вправду сыграет? Не беспокойся насчет него. Я за ним присмотрю.
– По мне, так он настоящий бродяга, – тихо проворчала Алфея, весьма красноречиво сложив руки и направляясь прочь из комнаты.
Она продолжала говорить, сочиняя собственную песню. Жаль, я не могу лучше передать потомкам ее быструю речь из скомканных слов, а главное – ее безграничную жизненную силу и мудрость.
Я поглубже зарылась в подушку; согнула руку в локте под головой и поудобнее улеглась, глядя прямо на него, на его фигуру в окне, на то, как он смотрит поверх скользящей рамы в подъемном окне с двойным остеклением.
Куда ни глянь – повсюду песни: и в дожде, и в ветре, и в стоне страждущего… Повсюду песни.
Алфея закрыла дверь. Раздался двойной щелчок. Когда имеешь дело с новоорлеанской дверью, вечно искореженной, этот щелчок означает, что она действительно закрыта.
В комнату вернулась тишина, словно ее никто и не нарушал… И вновь с улицы донеслось внезапное крещендо непрерывавшегося гула.
За его спиной – за спиной друга, неподвижно глядящего на меня черными глазами, – распелись птицы, как бывает поздно вечером, когда в определенный час у них наступает прилив энергии, что не перестает меня удивлять.
А поток машин продолжал весело гудеть свою погребальную песню.
Он передвинулся к балконной двери. Белая рубашка, заношенная и незастегнутая; темная поросль на груди, как тень или ворс. Распахнутый жилет из черной шерсти – на нем тоже не было пуговиц. Во всяком случае, так мне показалось.