Я принялась вспоминать его, моего скрипача, черточку за черточкой, решив, что, возможно, кому-то другому его длинный узкий нос и глубоко посаженные глаза не показались бы такими соблазнительными. А возможно, и показались бы. Какой у него красиво очерченный рот, какой необыкновенный разрез глаз, благодаря которым он выражал столько чувств: то широко их раскрывал, то приглушал какой-то хитрой тайной. Снова и снова мне грозили старые воспоминания, самые мучительные и сокрушительные из них надвинулись на меня стеной: отец, умирающий, безумный, вырывает пластиковые трубки из носа, отталкивает сиделку… все эти картины словно принес с собой ветер. Я потрясла головой. Огляделась. И тогда настоящее окутало меня со всех сторон.
Но я отказалась от него.
Я опять вспомнила о нем, о призраке, освежая в воображении его худую высокую фигуру и скрипку, зажатую в руке, и пытаясь изо всех сил, несмотря на отсутствие музыкальности, припомнить мелодии, которые он играл.
«Призрак, призрак, это был призрак!» – думала я.
Я все шла и шла, хотя туфли отсырели и в конце концов промокли насквозь. Дождь снова припустил вовсю. Машина подъехала поближе, но я велела им убраться и пошла вперед. Я шла, потому что знала: пока я иду, ни воспоминания, ни сон не смогут меня одолеть.
Я много размышляла о нем. Припомнила все, что смогла. Что он носил обычную строгую одежду, какую покупают в недорогих магазинах, предпочитая ее повседневным и модным тряпкам; что он был очень высок – по моим подсчетам, по крайней мере шесть футов три дюйма; я вспоминала, как смотрела на него снизу вверх, хотя в те минуты не чувствовала себя ни маленькой, ни напуганной.
Должно быть, было за полночь, когда я наконец вернулась на родное крыльцо и услышала за своей спиной, как машина притормаживает у обочины.
Алфея держала наготове полотенце.
– Входите, детка моя.
– Почему ты до сих пор не спишь? – спросила я. – Видела моего скрипача? Того моего друга-музыканта со скрипкой?
– Нет, мэм. – Она покачала головой, продолжая подсушивать мои волосы полотенцем. – Думаю, вы прогнали его навсегда. Бог свидетель, мы с Лакоумом были готовы взломать ту дверь. Но вы сами справились. Он убрался восвояси!
Я сняла плащ и, отдав его служанке, поднялась наверх.
Кровать Карла. Наша спальня на втором этаже, как всегда освещенная сквозь тюль красной рекламой цветочной лавки напротив.
Новый матрас и подушки. И разумеется, ни одного отпечатка моего мужа, ни единого его волоска. Только деревянная резная рама тонкой работы, внутри которой мы когда-то занимались любовью, – эту кровать Карл приобрел в те счастливые дни, когда ему доставляло огромное удовольствие покупать для меня вещи. Почему, почему, спрашивала я тогда, почему столько радости? Мне было стыдно, что тонкая резная мебель и редкие ткани делали меня такой счастливой.
Я ясно представила скрипача-призрака, хотя его здесь не было. Я была одна в этой комнате – больше ни души.
– Нет, ты не ушел, – прошептала я. – Я знаю, ты еще вернешься.
Хотя, с другой стороны, с чего бы ему возвращаться? Какой у него был долг передо мной, у этого призрака, которого я всячески обзывала и проклинала? А мой покойный муж сожжен всего три дня назад. Или четыре?
Я начала плакать. В комнате даже не улавливается сладостный запах волос Карла или его одеколона. Не было запаха чернил и бумаги. Не было запаха «Балканского собрания» – табака, от которого он так и не смог отказаться, того самого, что постоянно высылал ему из Бостона Лев.
«Позвони Льву. Поговори со Львом».
Но зачем?
Из какой пьесы эта привязчивая строчка: «Но это было в другой стране. К тому же девка умерла»?[12]
Строка из Марло, вдохновившая когда-то и Хемингуэя, и Джеймса Болдуина, и кто знает, скольких еще…
Я начала нашептывать строку из Гамлета: «…безвестный край, откуда нет возврата земным скитальцам».[13]
В комнате раздался долгожданный шорох: просто зашелестели занавески, а потом заскрипели половицы, как иногда случается в этом доме, оттого что в слуховые окна чердака ударится ветер.
Затем снова наступила тишина. Он словно пришел, а потом ушел – внезапно, демонстративно, и я почувствовала невыносимую пустоту и одиночество этой секунды.
Все мои философские убеждения, которых я когда-либо придерживалась, оказались бессильны. Я была одинока. Одинока. Это хуже, чем вина и горе, и возможно, что… Нет, не стану об этом думать. Я улеглась на новое белое атласное покрывало и попыталась душой и телом провалиться в черную пустоту, отгородиться от всех мыслей. Пусть ночь хотя бы раз будет спокойной и безмятежной, как этот потолок надо мной, за которым скрывается равнодушное, невозмутимое небо с бессмысленными и дразнящими звездами. Но я не смогла остановить ход своих мыслей – это все равно что пытаться не дышать.