«При своем маленьком росте и хрупком телосложении Скрябин тогда имел на первый взгляд вид мальчика, но в глазах у него была спокойная уверенность почти взрослого человека. У него симпатичное лицо, в разговоре почти всегда постоянно оживляющееся неопределенно ласковой улыбкой, иногда принимавшей вид иронической усмешки. Все, что он говорил, носило на себе отпечаток такой серьезной трезвости суждений, которая совсем не гармонировала с его полудетскою внешностью, его маленькой, почти детской фигуркой. В разговоре он всегда смотрел прямо в глаза собеседнику, и в этом спокойном, ясном взгляде чувствовалось, что он как будто внутренне взвешивает человека, с которым разговаривает, отнюдь не преклоняясь перед старшинством лет или какой-либо авторитетностью данного лица. Он способен был упорно защищать высказанное мнение, но в нем не чувствовалось упрямства ограниченных людей, а при наличности основательных возражений он не боялся признать справедливости мнения, противного своему».
Даже в неудачах юного Скрябина чувствовалась его зрелость, сквозь «испытания» сквозило уверенное «Я есмь!». Его тетя вспомнит, как он, ученик Зверева, выступал в Большом зале Благородного собрания на ученическом вечере консерватории, как, впервые играя в столь большой аудитории, так волновался, что в конце пьесы, изображая бой часов, не взял чисто ни одного аккорда. Тетя, сидевшая рядом со знакомым, лишь рассмеялась: «Сплоховал мой Шуринька!» — «Если бы он и все время брал фальшивые ноты, — возразил тот, — то и тогда бы чувствовалось, что это большой талант».
В младших классах консерватории было три преподавателя по классу фортепиано: П. А. Пабст, П. Ю. Шлёцер и В. И. Сафонов. Последний, слышавший Скрябина в доме Зверева, сам ученик Лешетицкого, как и мать Саши, уже присмотрел «кадетика» для себя.
По всей видимости, готов Скрябин был и по теоретическим дисциплинам. Но щепетильный Танеев, занимавшийся с юным музыкантом по чересчур «вольной программе», посоветовал вновь обратиться в Конюсу, чтобы пробежать теорию сначала и до конца, вылавливая пробелы.
Конюс оставит свидетельство об этих занятиях: все fro замечания Скрябин схватывал на лету, многие из них будто «предвидел». В невероятно короткий срок — за лето — гармония ими была пройдена.
Консерваторцем Скрябин мог стать уже осенью 1887 года. Тем более что учеников, которых Танеев готов был брать в свой класс контрапункта, освобождали от вступительного испытания. Но второй педагог — Сафонов — на всю осень уехал в концертное турне. Поступление затягивалось.
Тетя с бабушкой были этому даже рады: из Лефортова до консерватории шла только медленная конка. Шуриньке и так приходилось много заниматься, а если и дорога будет длинной, то как бы он не перетрудился.
Их опасения не были безосновательными. Когда Скрябин станет учеником Московской консерватории, его даже освободят от общих предметов, которые он проходил в корпусе. И все же напряжение будет сказываться: «испытанием» станет и привычный труд.
Саша очень повзрослел, был готов к новой жизни. Не только в знаниях, но и душою. На рождественские праздники они с Лимонтовым, голодные, с утра до вечера просиживали в Большом театре, слушая то детскую музыкальную феерию «Волшебные пилюли», то «Фауста», то «Евгения Онегина».
Но особенно врезалось в память последнее впечатление доконсерваторской зимы — без «контрапунктов», без «теории», без пианистических задач, — лунные вечера и ночи, кадеты-товарищи, санки, которые, скрипя полозьями, мчатся с гор. И — ощущение полета.
КОНСЕРВАТОРИЯ
С началом занятий в консерватории жизнь начинает дробиться. Он по-прежнему находится в корпусе, где существует «военная выправка», и — в то же время — в консерватории. И здесь тоже нужна своя «выправка», но еще и полет фантазии, и свобода воображения.
Скрябин учится сразу по двум специальностям: фортепиано и композиции. И как вся его жизнь теперь — это соединение «свободы и необходимости» (с явным преобладанием последней), так и жизнь внутри музыки тоже состоит из своей «свободы» и своей «необходимости».
«Двоемирие» — всегда непросто. Много времени отбирали товарищи-кадеты. Особенно — близкий друг, неутомимый Леня Лимонтов. Создав самодеятельный «хор трубачей», он взялся за переложение произведений на «духовые», писал партитуры и — таскал их к Скрябину «на проверку». Любая попытка Саши отговориться, что он пока этого не умеет, Лимонтова возмущала: «Ты?! Не можешь? Что же ты врешь! Ведь ты же в консерватории! Ты лучше всех играешь и Шопена, и Листа, и Бетховена — и ты не можешь проверить то, что написал я, в области музыки ничего не знающий. Ты не хочешь — это другое дело. Это слишком низко для тебя. Это свинство, это не по-товарищески…»
И Скрябин просматривал партитуры, увидев, что не хватает «басов», произносил приговор: «Я думаю, Леня, что такой хор трубачей звучать не будет». И все же — из чувства товарищества — появлялся на сыгровках, слышал «жидковатый» звук оркестра, сначала морщился, потом тихо изнывал. Однако в ту минуту, когда нужно замолвить словечко, — был рядом. Это история не столько из биографии Скрябина, сколько из жизни Лимонтова. Директор, прослушав игру «трубачей», оказался не доволен «писклявостью» звука, но все же растроган усердием музыкантов. Скрябин вступился за товарищей: звук не может быть иным — оркестру явно не хватает «басовых» инструментов. И слово «консерваторца» вдруг решило все: корпус закупил новые инструменты, а воодушевленный Леня Лимонтов начал приставать к товарищу с еще большим усердием.
Однажды, зайдя к Скрябину, Лимонтов застал его в совершенно необычном состоянии:
«Он сидел в большой комнате у стола и работал. В комнате было почти темно, только огромная настольная лампа под большим абажуром освещала стол, нотную бумагу и бледное лицо Саши. Когда я вошел, он с испугом взглянул на меня, поднял руки и с мольбой в голосе сказал: «Не мешай». Саша писал ноты. Глаза его горели. Лицо было бледное… он ставил на линейке нотной бумаги значки, черточки, крестики и чувствовалось, каким творческим экстазом было охвачено все его существо. Он писал долго, время от времени откинувшись на спинку кресла, сидел с закрытыми глазами — и вдруг опять принимался писать. Потом Саша подошел к роялю и заиграл то, что написал…
«Нравится тебе?» — тихо спросил Саша после большой паузы, сняв руки с клавиатуры. Я сидел очарованный. «Да», — так же тихо ответил я. И спросил: «Что это ты играл?» — «Это моя соната… я только что написал ее». И Саша опять стал играть. Играл долго. Играл замечательно — быть может, уже никогда потом не слыхал я такого исполнения, таких мелодий, такой глубины. Играя, он успокаивался и, когда кончил, весело спросил меня: «Ты опять принес свою партитуру?» — «Нет, — ответил я, — а вот не могу окончить польку-мазурку: начало запомнил, а конец забыл». Саша взял мою рукопись, и под его пальцами из польки-мазурки вышла прелестная шутливая миниатюрка».
Привыкший с детства — во время сочинительства — к постоянному присутствию тети или бабушки, Скрябин и теперь готов был «не замечать» других людей. Но вмешательства в творческий процесс не терпел: тот, кто сидел в комнате, мог только молчать. Особая же черта его характера почти мимоходом, но невероятно точно отмечена Лимонтовым, — «играя, он успокаивался…». Тонкая нервная натура Скрябина, разумеется, «мучилась», рождая произведение. Мир фантазии, в котором он пребывал непрерывно, — зыбкий мир. Однако воплощенная фантазия, напротив, противостояла этой зыбкости. Овеществленное в нотной строке творчество давало ему опору, твердую почву под ногами.
Ранние консерваторские годы естественно было бы назвать порой ученичества. Но творческая жизнь Скрябина в это время — именно своей напряженностью — свидетельствует, что и «ученичеством» это время можно назвать лишь условно.
Если посмотреть им же составленный список юношеских сочинений (увы, в большинстве утраченных), мы увидим и разнообразие жанров (этюды, ноктюрны, скерцо, вальсы, сонаты, невероятное количество мазурок), и нарастание творческой силы, которая сказывалась даже в количестве созданного. В 1885 году написано четыре пьесы, в 1886-м— 10, в 1887-м — 13. В 1888-м, первом «консерваторском» году, список составлен не до конца, но если бросить взгляд еще и на другой список, где перечислены только мазурки[14], то количество созданных в этот год произведений можно будет определить: от 20 до 30. Среди них — две сонаты[15], то есть такие крупные вещи, которые требуют не только вдохновения, но и серьезной композиторской техники.
14
На листке не обозначен жанр — только тональности. Но в монографии В. В. Рубцовой убедительно доказывается, что это именно мазурки (см.:
15
Это, разумеется, еще не те произведения, которые ныне известны как Первая и Вторая сонаты. Это юношеские произведения Скрябина, сочинения, не имеющие своего номера.