«В искусстве (как, впрочем, и в науке) встречаются и такие темные вестники, которые лишены темных миссий и становятся глашатаями темного просто вследствие личных заблуждений. Ярким примером такого деятеля может служить Скрябин. В Бога он веровал и по-своему Его любил, самого себя считал Его вестником и даже пророком, но с удивительной легкостью совершал подмены, стал жертвой собственной духовной бесконтрольности и превратился в вестника Друггура[145]. Мало кто понимает, что в «Поэме экстаза», например, с поразительной откровенностью рисуется именно тот демонический слой с его мистическим сладострастием, с его массовыми сексуальными действами, с его переносом импульса похоти в космический план, и главное, рисуется не под разоблачающим и предупреждающим углом зрения, а как идеал. Естественно, что чуткий слушатель «Поэмы экстаза», сначала смущенный, а потом завороженный этой звуковой панорамой космического совокупления, под конец ощущает как бы внутреннюю размагниченность и глубокую прострацию».
Еще раньше, в 1937 году, в письме родным с Соловков, о. Павел Флоренский выскажет нечто другое, но близстоящее:
«Если несколько преувеличить, то и о скрябинских произведениях хочется сказать: поразительно, удивительно, жутко, впечатлительно, магично, сокрушительно, но это не музыка. Скрябин был в мечте. Он предполагал создать такое произведение, которое, будучи исполнено где-то в Гималаях, произведет сотрясение человеческого, организма, так что появится новое существо. Для своей миро-дробящей мистерии он написал либретто, довольно беспомощное, но дело не в том, а в нежелании считаться с реальностью музыкальной стихии как таковой, в стремлении выйти за ее пределы, тогда как музыка Моцарта или Баха бесконечно действеннее скрябинской, хотя она и только музыка. Один третьестепенный писатель высказывает мысль: «Россия — страна пророков». Да, только лжепророков. Каждый одаренный человек хочет быть не тем, что он есть и чем он может быть реально, а презирает свои реальные способности и в мечтах делается переустроителем мироздания: Толстой, Гоголь, Достоевский, Скрябин, Иванов (художник), Ге и т. д., и т. д. Только Пушкин и Глинка истинные реалисты. Мудрость — в умении себя ограничить и понимании своей действительной силы».
Еще раньше, в 1921 году, Алексей Федорович Лосев произнесет, пожалуй, самые жуткие слова о композиторе:
«Христианину грешно слушать Скрябина, и у него одно отношение к Скрябину — отвернуться от него, ибо молиться за него — тоже грешно. За сатанистов не молятся. Их анафематствуют».
Прежде чем произнести приговор, Лосев нарисует страшную картину падения Европы в язычество, ее утонченное сладострастие, ее грешный индивидуализм, вершиной и завершением которого ему привиделся Скрябин, «перемоловший» в своем творчестве утонченность Шопена, «демонизм» Листа и размах Вагнера, впитавший чудовищную смесь язычества с христианством, которую явил немецкий идеализм Канта, Фихте, Гегеля.
«Слушая Скрябина, хочется броситься куда-то в бездну, хочется вскочить с места и сделать что-то небывалое и ужасное, хочется ломать и бить, убивать и самому быть растерзанным. Нет уже больше никаких норм и законов, забываются всякие правила и установки. Все тонет в эротическом Безумии и Восторге. Нет большей критики западноевропейской культуры, как творчество Скрябина, и нет более значительного знака «заката Европы», чем эта сладость экстаза, перед которой тяжелая громада библиотек и науки — пыль и прах, летающий легче пуха».
Это — не просто «обвинение». Это — смесь восхищения и содрогания, это «Свят! Свят! Свят!», произнесенное в момент, когда ты чувствуешь, как тебя затягивает жуткая бездна. Лосев, несомненно, сам пережил «искус» скрябинской музыки[146], и — поспешил откреститься:
«Вот что случилось с романтизмом и идеализмом в творчестве Скрябина. Можно сказать, что существенное отличие его от романтической философии и музыки — это анархия разврата, захватывающая в свою бездну всю гамму настроений от будуара до вселенской Мистерии. Скрябин, как никто другой, показал всю сладость и какую-то тайную правду разврата. В этом смраде мазохизма, садизма, всякого рода изнасилований, в эротическом хаосе, где Скрябин берет мир как женщину и укусы змеи дарят ему неизъяснимое наслаждение, — во всей этой языческой мерзости, которая изгоняется только постом и молитвой, Скрябин обнаружил чисто религиозную стихию, и он, повторяю, один из немногих гениев, которые дают возможность конкретно пережить язычество и его какую-то ничем не уничтожимую правду».
Смерть Скрябина породила долгую «тяжбу» с его гением. Слово «сатанизм» приклеилось к образу композитора с легкой руки прежнего друга, Леонида Сабанеева. Почти каждый, спорящий со Скрябиным, чувствовал неистовую силу его музыки, и — впадал в очередную «мистерию».
Собрать воедино все эти отзывы и свести к единому знаменателю — невероятно трудно. Люди религиозные или с сильной мистической «жилкой» усмотрят неприятные «странности» в самом уходе Скрябина. Какая-то внезапная и «нечистая» смерть, будто злая сила вобралась внутрь его существа. Но ведь и обычное, «внемистическое» объяснение не менее убедительно: композитор настолько истощил себя концертами, а еще более — творчеством, которому отдавался без остатка, работая непрерывно и с полным напряжением сил, что его организм, сумевший «победить» заражение в 1914 году, на следующий год уже не смог собрать сил, чтобы одолеть болезнь.
Но есть и другое «мистическое» событие в посмертной скрябинской судьбе. Маленький Юлиан поражал своей исключительной одаренностью. Запоминались не только удивительные и по-скрябински ласковые фразы, слетавшие с его детского языка, вроде: «У тебя мелодичные ручки» — глядя на мать, или, после зрелища ночного неба: «Я напировался звездами». Поражали его музыкальность, его облик, его манера играть. Многие знакомые Скрябина, глядя на этого ребенка, чувствовали неодолимую дрожь: до того он напоминал отца, усаживаясь за рояль. То же впечатление — от немногочисленных его сочинений. Маленькие пьесы Юлиана Скрябина поражают и стройностью формы, и гармоническим языком. То, к чему Александр Николаевич Скрябин пришел к концу жизни, его сын впитывал с колыбели. «Обертоновый» язык Скрябина не был для Юлиана «личным открытием», он был для него изначален, как для других детей, выросших в музыкальной среде, естествен язык классической музыки. Маленький Юлиан начинал свой композиторский путь с того, на чем оборвалась жизнь отца. Не на его ли долю выпадала задача Скрябина — «досоздать» «Мистерию»?
…Он утонул в Днепре в возрасте одиннадцати лет. После этого окончательно надломилась и жизнь Татьяны Федоровны Шлёцер.
Судьба второй жены композитора — по немногим свидетельствам — вела ее к церковной жизни. Внешне — это была строгая, скорбная женщина, которая, пройдя через горе, никому не открывала своего неизбывного страдания. Она ненамного пережила мужа и сына — скончалась 10 марта 1922 года на тридцать девятом году жизни. Несколько ранее, 27 ноября 1920-го, уйдет из жизни первая жена композитора, Вера Ивановна. «Оборванность» и этих судеб современникам тоже покажется странной.
В жизни и смерти Скрябина было много загадок: предчувствуемое число, когда он должен покинуть мир, гибель детей, последние часы…
Один исследователь Василия Васильевича Розанова утверждал: мы знаем Розанова-консерватора, мы знаем Розанова времени «Апокалипсиса нашего времени», когда он «сжигал» все, чему ранее поклонялся, сжигал с отчаяния, потеряв родину и единственного сына. И мы не знаем последнего Розанова, о котором — лишь несколько свидетельств, Розанова, который вдруг увидел «кресты» и успокоился душой в последнем смирении. Многое можно повторить и о Скрябине. Мы не очень хорошо знаем Скрябина-христианина, который в пятнадцать-шестнадцать лет много думает о Боге, лишь маленький листочек, случайно оставленный им в Евангелии бабушки, дает некоторое представление о его вере, да еще дерзкий ответ молодого Скрябина на вопрос Владимира Ивановича Танеева: «Да вы никак и в Бога веруете?» — «Да, верую». Уже не так мало мы знаем о Скрябине-ницшеанце, «гуляке праздном». Но более всего написано и сказано о Скрябине-«солипсисте» и Скрябине, замыслившем «Мистерию». Однако что знаем мы о Скрябине последних часов, кроме того, что он, как любой православный, причащался перед смертью? Отголосок этого Скрябина — лишь в воспоминаниях Морозовой (слова изможденного, измученного болями композитора, что испытания нам посланы, чтобы мы были лучше), да почти случайно услышанная фраза на похоронах, прозвучавшая из уст Татьяны Федоровны: «Каждое мгновение — Голгофа».
146
В дневнике молодого Лосева (запись от 27 мая 1914 г.) признание о скрябинской музыке: «Вторая симфония меня очаровала». В последующем комментарии можно уловить все, что позже Лосев сформулирует в статье, но здесь формулировки куда мягче, в них — неподдельное сочувствие: «Дух человеческий витает в творениях Скрябина или, лучше сказать, мечется по поднебесью, и, кажется, он еще не на небесах. Заключение Второй симфонии говорит о каком-то примирении, это какой-то гимн, торжественный, законченный по своей устремленности к прославляемому предмету, но дух попадает в эту просветленную и титанически-примиренную сферу как бы случайно… Едва ли для такого духа есть Бог и небеса. Нет, стремясь к Богу вечно, стремясь так головоломно, стремясь с таким всеразрушающим экстазом и с такими невероятными электрическими токами во всем своем существе, — он уничтожает Бога-Успокоения, Бога-Промыслителя. В конце концов узнаешь этого Бога. Его приходится писать с маленькой буквы. Этот Бог — человеческое «я», человеческий дух, для которого — вихрь его переживаний есть алтарь, а жертва — его связь с космосом и жизнью»