Выбрать главу

В Гейдельберге они расстанутся, и сразу Скрябин ощутит всю жуть одиночества. «Как я ни храбрюсь, — признается он Беляеву, — как ни стараюсь не распускать себя, а все-таки иногда бывает ужасно, ужасно тяжело».

Он сидит у Гейдельбергского замка, который в серой пелене кажется ему печальным. Каменная память о прошедших временах наполняет его душу благоговением. Но железные перильца на краю обрыва, смешные, жалкие надписи с указательными пальцами, вывески рестораций и толстые физиономии гидов вызывают лишь раздражение. Скрябин счастлив в общении с природой, но совсем не расположен к любым знакам цивилизации.

Время от времени его посещает беспричинная тоска. В Гейдельберге композитор вдруг почувствует себя настолько плохо, что ему придется обратиться к врачу. Тот посоветует водные процедуры в Шёнеке на Фирвальдштетском озере, путешествие по Швейцарии и морское купание в Италии.

Нервы и в самом деле были в негодном состоянии. Четыре дня непогоды Скрябин провел в отеле. Это был не просто дождь. Гейдельберг погрузился во мрак. Дождь шел не переставая, и капли, — как ему мерещилось, — не падали с неба, а возникали из самого тумана. Что он пережил в эти дни, когда не мог ни сочинять, ни читать, а только ходил из утла в угол? Увидев однажды утром в окне голубой просвет, бросился из отеля на улицу, как из тюрьмы. Перед сном он вспомнит чудный, проведенный на свежем воздухе вечер, когда он пытался всматриваться в окрестную природу глазами натурфилософа: «Сколько новых форм, неизведанных комбинаций! Как природа изобретательна и как трудно воспринять полностью все, что она предлагает»…

Скоро за этими перепадами настроения придут головные боли. Он напуган. Не может понять, откуда пришла эта мука. В нем пробудилась давняя детская мнительность. Ранее отпустив усы и бороду, теперь он стрижется наголо, надеясь, что голый череп — лучшее средство от мозговых спазм.

Старается больше бывать на воздухе. После обеда гуляет по пять часов, рано ложится спать. И все-таки невероятно много работает. В Гейдельберге написаны шесть пьес, в основном прелюдии, которые войдут в опусы с 11-го по 17-й. Отсюда же он пошлет Наташе Секериной письмо, в котором прозвучит неожиданное для композитора, которого так часто считали слишком уж «европейцем», признание:

«Я все-таки должен сказать, что как ни хороша Европа, а русскому человеку русскую деревню ничто не может заменить; есть какая-то особенная, необъяснимая прелесть, в основе которой лежат ширина и полет. Я не мог бы выжить больше недели в одном месте горной страны. Линия гор прекрасна, но неподвижна и потому утомляет, и в конце концов начинает угнетать…»

Позже композитор будет подолгу жить в Европе. Полюбит горы Швейцарии. Но строки о русской равнине выдают скрытый от глаз «пейзаж» музыки Скрябина, как и другие слова, несколько ранее сказанные той же Наташе:

«Может быть, Вас не привлекает наш простой, но задушевный, меланхолический русский пейзаж? Не думаю. Нельзя не любить правду. В южной природе хвастливая, блестящая внешность часто закрывает собой другие стороны».

Европа радовала Скрябина. Она дала ему массу впечатлений. Но она дала ему возможность глянуть на Россию новыми глазами. В том же Гейдельбергском письме он скажет: «А вот мы так свыклись с прелестью наших равнин, что и не замечаем ее». Ему нужно было надышаться воздухом Европы, чтобы после с большей жадностью глотать русский воздух.

В Шёнеке, куда ему наказал ехать доктор, он остановиться не пожелает. Там дорогие пансионы, кроме того, на каждом шагу можно встретить курортников с больными нервами. Видеть изо дня в день «ненормальных» Скрябину не хотелось, и он переезжает в Вицнау. Здесь он встретит знакомых из Москвы, будет кататься с ними на лодке по Фир-вальдштетскому озеру, забыв про одиночество. Но вот знакомые отправляются в Россию, и тоска наваливается с новой силой. Природа Швейцарии великолепна, с этим он не может не согласиться. Люди же ему кажутся невероятно скучными, их практицизм видится ему почти анекдотичным. Два семейства он, впрочем, готов посещать. Особенно волнуют встречи с мадам Гомель: когда-то она знала его мать и не раз слышала ее в концертах.

В Вицнау Скрябин осел основательно. Митрофан Петрович сам решил ехать за границу. Здесь, в Швейцарии, они должны были встретиться. Но пока Скрябин живет один, и некоторые его письма не могли не тревожить его старшего друга:

«Дорогой Митрофан Петрович, Вы спрашиваете меня о моем здоровье. Скажу Вам, что физически я, кажется, ни на что не смею жаловаться. Только настроение у меня какое-то особенное, нехорошее; определить его я сам не могу. Какое-то беспокойство, ожидание чего-то нехорошего живет во мне и мучает меня непрестанно. Хочется мне забыться, пожить простой жизнью и не могу. Простите, что я Вам говорю откровенно, но я только Вам говорю. Не думайте, что у меня есть какое-нибудь несчастье; я был бы неблагодарным, если бы пожаловался на что-нибудь; тут причина вся во мне. Может быть, это просто усталость, уже, право, не знаю. Да в письме неудобно обо многом говорить; но я в надежде на скорое свидание откладываю это до такового».

В Вицнау он снова пишет много, и опять главным образом прелюдии. Более крупные вещи сейчас ему не по душе, слишком странна застывшая в нем тревога.

С Митрофаном Петровичем они встретятся на исходе июня. Одиночество на время оставит Скрябина. Правда, ненадолго.

Их совместный маршрут проследить нелегко. Друзья собирались ехать в Ниццу, побывать в Женеве, Базеле, Мангейме, Гейдельберге, Франкфурте, Льеже, Брюсселе и осесть в Анхене. Где они успели побывать? Что видели? Их совместное путешествие проясняется лишь к самому его концу. В июле Скрябин шлет Наташе коротенькую весточку из Ан-дерматта: «Шлю Вам свой привет из страны вечных снегов и диких скал под звуки жалобных песен ветра, отвечающих моему настроению». В начале августа Скрябин с Беляевым очутились на конкурсе пианистов имени Антона Рубинштейна.

Из русских музыкантов здесь выступали четверо. Трое же — Иосиф Левин, Константин Игумнов и Федор Кене-ман — были старые знакомые. Жюри состояло из двадцати трех человек, известных музыкантов было не так уж много: Бузони, Клиндворт, Дьемер, Сафонов. Скрябин волновался за Игумнова, был рад убедиться, что Константин Николаевич играет великолепно. Но премию получил Левин, Игумнов «заработал» лишь почетный отзыв.

Самого Скрябина куда более спокойный Константин Николаевич нашел «совсем в растрепанных чувствах». Своей ученице, Наташе Секериной, он пишет об Александре Николаевиче:

«…Он представляет собою человека, у которого нет ничего в будущем, очень мало в настоящем и все в прошлом. Хотя, по его словам, он счастливейший человек в мире, однако это не мешает ему утверждать, что пора ему на покой, что он более всего желает умереть и пр. Все эти разглагольствования не мешают, конечно, ему оставаться таким же милым, как и раньше. В Берлине я его очень огорчил, сказав ему, что он постарел. Не правда ли, как это последовательно со стороны человека, которому земная жизнь наскучила?»

Юношеская грусть — дело обычное. Но Скрябин явно был угнетен предчувствием. «Саша по-настоящему любил только Наташу и больше никого», — скажет спустя многие годы его тетя, Любовь Александровна. И с этой любовью, как и с его душой, творилось что-то неладное.

* * *

По приезде в Россию поначалу все, казалось бы, идет по-прежнему. Ольга Валерьяновна вспомнит его первое посещение, вспомнит «европейский вид», что он «одет был с иголочки». Вспомнит и его спокойное настроение. Скрябин рассказывал о Европе, о своих сочинениях, изданных Беляевым в Лейпциге, с особой теплотой — о рояле, недавнем чудесном подарке Митрофана Петровича. По всему чувствовалось, что Скрябин — уже состоявшийся музыкант, что он и сам себя таковым ощущает. Скоро он принесет подарок — рукопись своего сочинения, тут же сыгранную на рояле. Наташе — продолжает писать все те же полудетские записки. Ни Мария Дмитриевна, ни старшая сестра уже не обращают на них внимания. Что он писал Наташе в посланиях, не рассчитанных на чужой глаз? Через многие годы в его рукописях обнаружат одно, небольшое: