Ницше и его «Заратустра» — не были поверхностным увлечением. В них он нашел то, что ранее обнаружилось в его жизни. Здесь не обходилось без крайностей, когда, сидя за ресторанным столиком рядом с Сафоновым, Скрябин мог случайному собеседнику развивать не самые глубокие идеи, вроде: «гораздо труднее делать все то, что хочется». Конечно, человеку, впитавшему с детских лет негласные нормы, и не только моральные, трудно было бы «перешагнуть» то, что с ним давно срослось. Но чтобы выполнить свое назначение в искусстве, нужно было смело идти через прошлое и уходить далее, в неведомое.
Скрябин все менее чтит предшественников, они сдерживают его устремления. Большая часть композиторов для него почти не существует. К Бетховену он испытывает еще какое-то внешнее почтение, Шопен ему еще мил по старой памяти, Лист восхищает его в большей мере своим артистизмом, нежели сочинениями (хотя «Мефисто-вальс» скоро отзовется в «Сатанической поэме»).
Вагнер ему теперь интересен более всего. И не потому, что и Ницше тяготел к Вагнеру (а после — разил своего кумира в опыте «Казус-Вагнер»). Великий немец близок был ему не одной только музыкой, но и стремлением сокрушить устоявшиеся каноны. Вагнер мечтал о каком-то подобии всенародного представления, где музыка соединится с другими искусствами. Он хотел перешагнуть «музыку ради музыки». Из этого стремления и родилась серия опер «Кольцо нибелунга», отсюда же произошли «Лоэнгрин», «Тангейзер», «Парсифаль»… В музыкальных драмах Вагнера Скрябин уловил шаг к новому храмовому действу, и эта идея ему невероятно близка. Композитор заговаривает об опере. Сам пишет и либретто.
…От музыки этого сочинения не останется ничего. Возможно, она «разошлась» по другим произведениям. От либретто сохранились осколки. Эти стихи мало напоминают драматургическое действие. Скорее — поэма или повесть в стихах, хотя часть сюжета изображена «в лицах».
Главный герой — «философ-музыкант-поэт» — несомненный идейный «автопортрет» самого Скрябина. Главная героиня — некая принцесса, которая тяготится обыденной жизнью. Ей герой проповедует, через нее собирается преобразить мир.
Ритмика стиха, словосочетания — все это напоминает поэзию начала XIX века, а никак не начала XX. Впрочем, и с этой поправкой вещь нс назовешь сильной именно в поэтическом смысле.
Легче всего думать, что опера не была написана потому, что этот замысел позже оттеснила «Мистерия». Но опера вынашивалась несколько лет, Скрябин мог бы написать ее и до того, как разочаровался в самом замысле. Не потому ль она столь долго не могла родиться на свет, что именно оперой она и не была? Ее либретто — ближе к оратории.
Но эта «повествовательность» приближала его ненаписанное произведение к главному замыслу: в «Предварительном действе» — первом подходе к «Мистерии» — будет намечено все то же: и хор, и отдельные солисты. Все в целом будет столь же «недраматургично». Отдельные «герои» (если можно таковыми назвать различные природные «стихии» и «силы») будут петь рифмованные метафизические размышления, вложенные в довольно абстрактные образы. Более того, один фрагмент оперы (хотя и в совершенно ином контексте) Скрябин включит и в «Предварительное действо»:
В дошедших до нас стихах оперы монолог героя здесь оборвался. Но и за сохранившимися строками чувствуется, что их автор не просто прочитал афоризм ницшевского Заратустры: «Бог умер», но и впитал его каждой частицей своей души.
В творчестве Скрябин действительно «ницшеанствует». В жизни пытается, как и его герой,
Но, в отличие от Заратустры, ни Скрябин, ни его герой не могли бы сказать: «Я не даю милостыни. Я недостаточно беден для этого». Скрябин — через героический образ — старается повернуть свой взор на всех страдающих и страждущих:
Стихотворный текст либретто будет прерываться философскими афоризмами, за которыми виден не столько герой оперы, сколько уже сам композитор:
— Нет того духовного, которое бы не имело выражения в матерьяльном, и нет того матерьяльного, которое не порождало бы мысль.
— Все изменяется, все совершенствуется. Я весь желанье, весь порыв, но для меня желанье не (томительно) — оно моя стихия — мое счастье, оно живет во мне вместе с полной уверенностью в успехе.
— Я так счастлив, что если бы я мог одну крупицу моего счастья сообщить целому миру, то жизнь показалась бы людям прекрасной.
Композитор одержим своей идеей. Он готов почувствовать себя сверхчеловеком. За столь крайне самоуверенным ощущением — чувство своего наступающего музыкального расцвета. В сочинительстве он лишь подступил к главным свершениям. Но всегда живший лишь своим и всеобщим будущим, он готов уже сейчас чувствовать себя всемогущим.
На оперу Скрябин возлагал почти фантастические надежды. Ему казалось: она прозвучит — и мир изменится. Именно когда он почувствует, что жанр не соответствует намерениям, слишком мал для мирового переворота, он откажется от этого произведения.
Портрет «Скрябина-ницшеанца» выразительно изобразит Леонид Сабанеев: «вертлявый» франт в лаковых ботинках, с зеленоватым утомленным лицом. Таким его видели «чужаки». Лядов, любивший Александра Николаевича, к его «сверхчеловеческим» увлечениям относился с мягким юмором. Однажды, когда Скрябин (к этому времени уже композитор достаточно известный) в запальчивости бросит: «Да, я — Бог!» — Анатолий Константинович с улыбкой возразит: «Да что вы, Александр Николаевич, вы же не Бог, вы — петушок!»
Не стоит думать, что среди музыкантов Скрябин был единственный, кто столь высоко ценил свое творчество. Мотив «самообожествления» — знамение времени. Одним из наиболее близких друзей Скрябина в 1900–1903 годы был пианист Всеволод Буюкли, по признанию многих современников (Скрябина в том числе) — исполнитель с искрами гениальности. И в самооценке он нисколько не уступал своему другу-композитору. Он, вечно нуждающийся музыкант, мог огорошить меценатов, желавших услышать его игру в своем салоне, невероятными требованиями. Да и Вера Ивановна Скрябина, захотевшая выручить пианиста в дни крайнего безденежья, запомнит гримасу, полную презрения к драгоценным металлам, с какою Буюкли возьмет для заклада ее фамильный золотой браслет.