И через это сближение, через это сознание высшего единства растет и крепнет сознание единства национального, единства крови. Через Балакирева и Скрябина русская музыка протянула руку польской, и в этом залог будущего славянского искусства, искусства не только национального, но несущего человечеству новые откровения, как принес их прошлому столетию творческий гений Шопена».
Критик, скрывшийся под псевдонимом «Мизгирь», произнес не просто «праздные слова». Он не просто «славянофильствует». Он чувствует, что в лице Скрябина русская музыка шагнула на путь пророчества. Все это для самого Скрябина уже давно «прорисовалось».
1902 год был переломным. В этот год Скрябин начал Третью симфонию. В 1903-м он вчерне ее закончит, пока лишь в фортепианном варианте. Из этого года особенно отчетливо проглядывается тот путь, который более чем за десять лет прошел «ранний» Скрябин.
Его опубликованные сочинения с опуса 1 по опус 29 — две симфонии, одна симфоническая поэма, фортепианный концерт, три сонаты и более сотни других фортепианных произведений. По эмоциональному напряжению своих произведений он — романтик. Наделенный и замечательным мелодическим даром, композитор мог легко передавать настроения светлой грусти, умиротворения, радостной приподнятости и глубокой скорби… И все же более всего ему удавалась музыка драматическая, тревожная, патетическая. Не случайно на этих эмоциях построены все три сонаты «раннего» Скрябина. Не случайно в 3-й сонате, одной из вершин его раннего творчества, волевое начало отчетливо слышится не только в первой, драматической и последней, мятежно-тревожной частях, но и во второй, скерцозной. Не случайно взволнованно-патетичен знаменитый ре-диез минорный этюд из опуса 8. Эта романтическая взволнованность запечатлелась и в его симфониях, и в его письмах, и в стилистике его разрозненных записей, напоминающих стихотворения в прозе.
Были у него и произведения совершенно особенные, хотя на них не всегда обращали свое пристальное внимание современники. Так, тот же 12-й, ре-диез минорный этюд из опуса 8 затмил для них предшествующий ему си-бемоль минорный. А между тем в этом скорбном сочинении дышит редкая сосредоточенность, здесь есть глубина без патетики. В прелюдии 16 из сочинения 11 оживает сумрачно-фантастическая странность гармонии, отсюда тянутся незримые нити к будущим гармоническим «переворотам» Скрябина (хотя характер гармонии этой вещи никак не похож на поздние сочинения композитора). Наконец, прелюдия 6 из опуса 17 — редкий случай тихой, просветленной печали, которая воплотилась в мажорной тональности.
В эти годы Скрябин по преимуществу — лирик. Не случайно большая часть его фортепианных сочинений — это прелюдии, жанр, который на рубеже веков был одним из самых свободных. У Скрябина сквозь звуковую «вуаль» прелюдии можно уловить отголоски мазурки или вальса, или даже траурного марша, как в коротенькой и скорбной четвертой пьесе из опуса 16. Чуткие современники, которые восхищались этими сочинениями, обычно ценили композитора как выдающегося мастера малой формы. Но прелюдии были так любимы Скрябиным не только потому, что душа фортепиано, им слышимая, именно в этой музыкальной форме могла выразиться с редким разнообразием. Прелюдии все явственнее превращались в своеобразные «эскизы» к большим сочинениям. В них запечатлелся и поиск новых выразительных средств, без которого Скрябина-композитора просто нельзя представить.
Начиная со 2-й сонаты в сочинения Скрябина все отчетливей входит гармоническая «терпкость». Между четырьмя прелюдиями из опуса 22 и четырьмя прелюдиями из опуса 31 — много общих черт, хотя последние естественнее отнести уже к другому периоду творчества: 1903 год, в который создавались эти и многие другие вещи, стал для него шагом в совсем «иное измерение». Время «перелома» — это, главным образом, лето 1903-го. Только что стих шум вокруг Второй симфонии. Только что Скрябин оставил консерваторию, навсегда развязавшись с преподаванием. Он надеется на беляевские двухсотрублевые субсидии и свои творческие силы. Летом 1902-го композитор с семьей жил на даче в Оболенском. В 1903-м Скрябины отправляются туда же. Здесь он делает первый шаг в свое будущее.
Оболенское было в сотне верст от Москвы, — последний полустанок перед Малоярославцем, где редко останавливались поезда. Дача в усадьбе одного из князей Оболенских, на высоком холме, была не единственной. Волею судеб на одной из соседних дач проводила лето семья художника Леонида Осиповича Пастернака, человека, с которым до сих пор Скрябин знаком не был. Оба сына художника запечатлели в своих воспоминаниях и эту примечательную местность, и тот восторг, который вселяла в душу незнакомая им музыка («звуковые черновики» Третьей симфонии неслись с дачи композитора), и, наконец, сам его портрет. Оба свидетельства ценны. И не только «фактической стороной». Сложенные вместе — они дают довольно объемное изображение лета, столь важного в жизни композитора и в его творчестве.
Борис Леонидович краток, свое впечатление о длительном времени сжимает в несколько абзацев:
«Дачи стояли на бугре вдоль лесной опушки, в отдалении друг от друга. На дачу приехали, как водится, рано утром. Солнце дробилось в лесной листве, низко свешивавшейся над домом. Расшивали и пороли рогожные тюки. Из них тащили спальные принадлежности, запасы провизии, вынимали сковороды, ведра. Я убежал в лес.
Боже и Господи сил, чем он в то утро был полон! Его по всем направлениям пронизывало солнце, лесная движущаяся тень то так, то сяк все время поправляла на нем шапку, на его подымающихся и опускающихся ветвях птицы заливались тем всегда неожиданным чириканьем, к которому никогда нельзя привыкнуть, которое поначалу — порывисто громко, а потом постепенно затихает и которое горячей и частой своей настойчивостью похоже на деревья вдаль уходящей чащи. И совершенно так же, как чередовались в лесу свет и тень и перелетали с ветки на ветку и пели птицы, носились и раскатывались по нему куски и отрывки третьей симфонии, или Божественной поэмы, которую в фортепианном выражении сочиняли на соседней даче».
Младший брат, Александр Леонидович, в описании более пространен. Начинает он с той самой усадьбы, которая «вместила» в себя несколько дач:
«Мысом довольно высокого холма она входила, как корабль, на открытое пространство поймы реки, лугов и пашен, простиравшихся до самой железной дороги. Холм зарос сосняком; некогда тут был разбит хорошей планировки парк, но сосны давно вытеснили неприродную красоту старых лип, завладев сухостью почвы. По этим соснам небольшая площадь заросшего парка стала громко, не по чину, именоваться бором, даже «Оболенским бором», что звучало особенно ходульно и неправдоподобно былинно.
Тем не менее даже и такой оминиатюренный бор во время бурь и сильного ветра, гулявшего по вершинам сосен, ревел и гудел большим органом, вызывая в памяти знакомый нам ровный и непрекращающийся гул рассвирепевшего моря. Тогда нам чудились разные бриги и корветы, вой и свист натянутых, как гигантские струны, канатов, скрип мачт и хлопанье вздувшихся по ветру парусов. Но и в спокойные солнечные дни в наличии были все признаки подлинного бора: сухая, скользкая, порыжевшая игла выстилала ровным толстым и пружинящим тюфяком землю; повсюду большие конусы муравейников, сложенных из той же черно-рыжей иглы; множество белок, обитавших высоко, в вершинах сосен, — нас они вовсе не боялись, осыпали резким таратором ругательского цоканья, огрызками шишек и шелухой семян; множество грибов, какие водятся в сосновых лесах.
Бор этот — и три дачи по его опушке — находился на довольно крутом холме, почти на его кромке. Слева вытекала и вдаль уходила неширокая, но быстрая, изумительной чистоты и прозрачности речка со странным названием Лужа. Железная дорога пересекала ее мостом ажурного плетения на высоких кирпичных быках. За линией виднелись деревеньки, чьи-то имения, какие-то дома…»