На какие «вехи» опирался композитор в своих построениях? В одном из апрельских писем Маргарите Кирилловне Скрябин дает наставления в области изучения философии. Здесь он начертал целую программу постижения мировой премудрости: «как можно скорее усвоить Канта» и познакомиться с Фихте, Шеллингом, Гегелем… «Когда все это усвоите, — заключает Скрябин свое письмо, — мне будет легко заниматься с Вами и Вы скоро воспримете мое ученье».
Можно представить, как сам он много ранее изучал Канта, как вздрагивал, когда ощущал активную сторону человеческого разума: именно разум человеческий и «налагает» категории времени и пространства на вещный мир. И как был «удручен» непознаваемостью «вещи в себе». И с какой отрадой ловил любое «преодоление кантианства» у Фихте.
Кант ощущал мир разделенным. Мир «вещей в себе» жил своей жизнью, которая никак не зависела от человека. Человек лишь «наделял» его особенностями своего видения — и мир представал протяженным, изменчивым во времени. Границу «познаваемости» можно было передвигать вглубь сколь угодно далеко. И все же «дна», самой сути, человек Канта не мог прозреть никогда.
Известен кантовский афоризм: «Я ограничил разум, чтобы дать место вере». Мир последних истин — вне человеческого разума, это — область веры. Кантовская идея обладала редкой силой и воздействовала на многие умы, преображаясь подчас самым неожиданным образом. Стоит только вспомнить знаменитое стихотворение Тютчева:
Россия в этом стихотворении не просто становится некой «вещью в себе». Наложив на ее образ кантовскую идею, Тютчев тем самым увидел Россию не только как страну, государство, империю, как территорию или народ. Но как кантовский «ноумен» или платоновскую «идею», и даже как «божественную» сущность[50].
Главная идея Скрябина — того же характера. Его «Мистерия», начавшая свою жизнь в его сознании в эти годы, из области «умонепостигаемых» величин. Она не объект рассуждений и выводов (а значит — не поддается сомнению и критике). Многие знакомые были просто напуганы непоколебимостью Скрябина в его следовании главной идее своей жизни. Им казалось, он глух к любым доводам разума. Но разум мог говорить лишь одно: «Мистерия» — это, в лучшем случае, фантазия, которая никогда и нигде не может воплотиться. Но для Скрябина, хорошо владевшего логикой и понимавшего, что, с точки зрения разума, его идея — из породы невозможных, «Мистерия» стала объектом веры, то есть лежала за пределами разума, за пределами человеческого представления о времени и пространстве[51].
Из окружения композитора ближе всего к этой его вере стали Татьяна Федоровна и ее брат, Борис Федорович Шлёцер. Вряд ли сами они верили в эту мечту композитора, но, по крайней мере, пытались верить или хотя бы не мешали Скрябину верить.
Вера и стала переделывать музыкальный язык композитора. Пока Скрябин был самонадеянным музыкантом-ницшеанцем, он мог довольствоваться известным музыкальным материалом. С приходом веры начинается преображение его музыкального языка, и чем больше в нем веры, тем серьезнее эти изменения. Современники улавливали обилие «диссонансов» уже в Первой симфонии. Со временем и Первая и Вторая стали восприниматься как в достаточной мере «традиционные». Вера Скрябина воплотилась в большей степени в Третьей. «Божественная поэма», сколь ни казалась она современникам произведением невероятно «новым», еще близка к традиции. Но многие элементы этой музыки — строение тем, моменты их проведения, полифонические сплетения — дышат «метафизикой».
Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель — в такой последовательности (как бы «по возрастанию») немецкие классики обычно появляются в учебниках по истории философии. Значение каждого для творчества Скрябина — иное.
Кант побуждал к вере, но лишал надежды. Невозможность постичь за миром «видимостей» мир как таковой, невозможность «проникнуть» в те сферы, которые лежат за пределами навязанных (так должен был чувствовать Скрябин) человеческому разуму границ, не могла не отвратить художника от такой философии. Творчество не может основываться на недостижимости «вещи в себе». Оно обязано коснуться «вечных истин». И любой художник в конечном счете стремится именно к вечному.
В 90-х годах XIX века в России появился символизм: целое литературное направление, которое пыталось преодолеть привычные рамки человеческого восприятия. Ранние его представители искали новых путей и в религиозном обновлении (Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус), и в противопоставлении ограниченному, затхлому миру будней мир свободной мечты (Федор Сологуб), и в стремлении расширить «аппарат чувств», используя новые способы словесного воздействия (Валерий Брюсов, отчасти — Константин Бальмонт). И все же очевидного «преодоления» границ, очерченных некогда Кантом, здесь еще не было. Новый путь постижения «вечных истин» пришел в литературу с «младосимволистами». В то время, когда Скрябин работает над «Божественной поэмой», эти имена только-только появляются на литературном горизонте: Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Александр Блок. Их путь — это путь озарения. Быть может, наиболее очевиден он в творчестве раннего Блока. И, быть может, наиболее точно осмыслен в статьях Вячеслава Иванова. Белый менее ясно «видел» и менее четко «формулировал». Зато более других совместил эти два качества[52].
Непосредственным предтечей младосимволистов стал Владимир Сергеевич Соловьев, идеям которого сочувствовал и с которым дружил и Сергей Николаевич Трубецкой, философский наставник юного Скрябина. Соловьев умер, когда ему было еще далеко до пятидесяти, в 1900 году. Но след, им оставленный, был всегда заметен в русской духовной жизни начала века. Соловьев был не просто философ и поэт, он был мистик, духовидец. Видение, которое явилось ему в египетской пустыне в женском образе, было им названо «Софией Премудростью Божией» и запечатлелось и в его поэзии, и (косвенно) в философии. В поэме «Три свидания» он описал это мгновение:
В момент «озарения» в глазах Соловьева слились воедино разные «точки» пространства («моря и реки», «дальний лес», «выси снежных гор»; «передо мной», «во мне»), разные времена («что есть, что было, что грядет вовеки»). Образ «Софии» стал основой «философии всеединства».
«Мистерия» Скрябина, в сущности, тоже родилась из «принципа Единства»[53]. Ведь, в конце концов, композитор видел в ней высшую точку в развитии человечества. «Мистерия» вбирала в себя его прошлое и настоящее, стягивала время и пространство в одну точку, в один всеобщий творческий акт. «Придите, все народы мира…» Эти слова из хорового финала Первой симфонии не только сохранили свое значение в мировоззрении «зрелого» Скрябина, но их понимание стало глубже: все народы, за плечами которых — вся мировая история.
50
Как не вспомнить здесь слова знаменитого австрийского поэта рубежа веков Райнера Мария Рильке: «Есть такая страна — Бог, Россия граничит с ней». Чувство этой
Есть и еще одно «измерение» у стихотворения Тютчева. Оно написано в конце 1866-го, в год покушения Дмитрия Каракозова на Александра II. Попытка убить царя для государственника Тютчева могла внушить самые горькие мысли о будущем отечества. Но чем меньше дают надежд очевидность и разум, тем
51
С точки зрения сознания, которое живет лишь «разумными доводами», ее не могло быть никогда и нигде. С точки зрения веры, она предполагается — хотя бы как возможность — везде и всюду.
52
Несомненно, круг людей, чувствующих нечто сходное, был много шире. Очевидные параллели скрябинскому творчеству можно найти и в творчестве художников Врубеля и Рериха, и в произведениях «раннего» Горького и «зрелого» Андреева, и в сочинениях русских религиозных мыслителей — С. Н. Булгакова, Н. А. Бердяева, П. А. Флоренского и других, — наконец, и в исканиях многих ученых: В. И. Вернадского, А. Л. Чижевского, К. Э. Циолковского. Скрябинское творчество, в сущности, выразило общие устремления века в звуке. О некоторых из перечисленных имен еще придется говорить в дальнейшем. Но к «Божественной поэме» младосимволисты стоят, пожалуй, всего ближе. Не случайно все, что знала Морозова о скрябинских идеях, что слышала в «Божественной поэме» и «близлежащих» сочинениях, в ее сознании мгновенно связывалось с творческими исканиями хорошо ей знакомого Андрея Белого.
53
По воспоминаниям Сабанеева — это главный принцип, который исповедовал Скрябин: «…ведь надо же все привести к Единству. Иначе же бессмыслица, хаос, гибель…»