Уже были «сорваны» в реку по половине каждого штабеля, но еще можно было подойти к воде незаметно по расщелине между штабелями. В дальнейшем, когда штабеля станут низкими, подойти незаметно к воде будет трудно. Это торопило меня.
В один из дней, когда был подан сигнал на перерыв и заключенные сходились в отведенное место за штабелями, я скрылся в расщелине и быстро спустился к реке, по которой плыли редкие бревна. Погрузившись в воду, я не спеша поплыл к противоположному берегу. Течением меня относило в сторону лагерной зоны. Когда я был на середине реки, меня заметил стрелок на вышке и открыл огонь. Поднялась тревога. Охрана на штабелях также стала стрелять. Пули свистели над головой, некоторые буравили воду совсем рядом. Напрягая силы, я поплыл быстрее. До берега оставалось еще метров двадцать. Вот и он! Подняться сразу я не смог: намокшая ватная одежда тянула в воду. А рядом вздымали глину пули. Наконец я поднялся на невысокий берег и скрылся в чащобе. Чувство свободы, свежий лесной воздух прибавили сил, и я бодро бежал по руслу попавшегося ручья. Он повернул в сторону, впереди виднелась поляна. Не успев добежать до ее середины, я услышал громкий лай собаки. Оглянулся и увидел мчавшуюся ко мне огромную овчарку. Не дожидаясь, когда она бросится на меня, я лег на землю. Собака яростно терзала меня. Когда одежда была вконец изорвана и пропиталась кровью, охранник отозвал пса.
В зоне, выдав изрядное количество пинков, меня бросили в «шизо». Через несколько дней меня привели к оперуполномоченному – опять допрос, протокол, подписи и угрозы. Помог оклематься врач Боркин. Он освободил меня от работ на несколько дней.
Начались опять работы на лесоповале. Кончилось лето, осень, выпал снег. В один из воскресных дней, когда все лежали на нарах в ожидании очереди идти в столовую, за мной пришел охранник и отвел к «оперу». У него были еще двое в штатском -
судьи. Мне зачитали обвинение в совершении побега, и я расписался. «Преступление» квалифицировалось как контрреволюционный саботаж, и согласно статье 58, пункту 14, мне назначался срок наказания в десять лет исправительно-трудовых лагерей.
Пока оформлялись судом соответствующие бумаги, мысли мои были о том, как бы не опоздать в столовую, не потерять драгоценную пайку хлеба и черпак баланды. Наконец я услышал последнюю фразу: «…ранее отбытый срок не засчитывать. Новый срок в десять лет исчислять с момента судимости. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Я быстро расписался и бегом побежал в столовую. К счастью, пайки еще не раздавали. С этого дня я стал политическим заключенным.
Вскоре меня опять этапировали на «лудановскую каторгу». Всю зиму я терпеливо переживал царивший там произвол, старался не ввязываться ни в какие конфликты. Знал, что здесь запросто можно потерять жизнь. Смертной казни тогда не существовало. Матерым бандитам, ворам в законе, многократно судимым, имеющим срок, превышающий двадцать пять лет, терять нечего. Больше двадцати пяти лет срока не давали. Не было для них сдерживающего фактора, что ни сотвори – избей, ограбь, убей, – все равно больше двадцати пяти лет не дадут! Вот и развязался невиданный жестокий террор.
Чтобы избавиться от неугодного режима и тягот штрафного лагеря, бандюга затевал ссору с любым работягой. Мог размозжить ему голову любым подвернувшимся инструментом, зная, что больше уже имеющегося срока в двадцать пять лет ему не дадут. За убийство его долго содержали под следствием, не отправляя на работу. После суда его увозили в другой лагерь. Если и здесь несладко, он повторял то же самое, пока не попадал в приемлемое место заключения. О некоторых бандюгах шла слава: «У него мешок голов». Это означало, что он не раз убивал заключенных.
Однажды матерому вору в законе, сидевшему у костра, не понравилось мое высказывание в его адрес. Он ударил меня металлической штангой и поднялся для повторного удара. Зная, каков может быть результат, я решительно вскинул топор. Трудно сказать, чем бы закончился этот поединок, если бы не стрельба конвоира, вмешавшегося в этот инцидент.
Когда мы прибыли в зону, меня сразу отвели в «шизо», не выдав положенной пайки хлеба. Там меня раздели догола и втолкнули в холодную камеру. Мороз стоял за тридцать, стекло окошка было покрыто толстым слоем инея. Низкие дощатые нары были холодны, как лед. Земляной пол – еще холоднее. Чтобы не околеть, я, как попрыгунчик, все время подпрыгивал, переминался с ноги на ногу, размахивал руками, пытаясь согреться. Продолжалось это, как мне показалось, целую вечность. Наконец дверь отворилась. Мне бросили одежду, а затем перевели в другую камеру, где была плюсовая температура. На нарах сидели еще двое. Утром их вывели на работу, а к вечеру привели обратно. Они за что-то отбывали наказание в «шизо». Положение мое было бедственным. Я сильно исхудал и очень ослаб.