— Допускаю. Очень даже.
— И это правильно. В данном… э-э… конфликте мы — пострадавшая сторона. Мы правы, а не Новосёлов. Он заслуживает сурового наказания: по справедливости, по правде, по чести, — как угодно. И чтобы вас успокоить наверняка… Помните, как четыре года назад вы пытались стать редактором «Петроградского обозрения»? Помните, конечно? И, наверное, недоумеваете, почему всё сорвалось, — казалось бы, не с чего… А это постарался Олег Васильевич…
Ещё секунду назад я был готов приписать Ньюкантри все грехи мира, обвинить его во всех моих бедах — минувших и будущих, — но эти слова оглоушили меня почти до обморока: вы не представляете, до какой степени мне было важно редакторство в «Петроградском обозрении», и каким ударом явилось для меня известие о моём провале. Я тогда переживал почти так же, как после развода с Танькой. Почти так же. Хотя, конечно, не так. Но теперь в эту старую рану вновь всадили пулю, и я взвился:
— Что вы несёте?! Откуда вам это известно?! Да быть не может!.. И зачем ему… Ему-то какое дело?! И вы не можете этого знать!
— Ну почему же не можем? Мы всерьёз заинтересованы в том, чтобы найти Новосёлова, и мы внимательно изучаем всё его окружение. Тем более, что история с «Петроградским обозрением» — её подоплёка! — известна многим. Кроме вас. Спросите потом у ваших друзей, как всё было на самом деле. И до свидания. Не забудьте про вечер четверга.
Я повесил трубку, и она брякнулась на рычаги, как нож гильотины на чью-то шею. На чью-то короткую, жирную шейку, не слишком хорошо вымытую, прикрытую рыжими сальными патлами.
И в ту же секунду хмель гнева начал выветриваться из моего сердца, уступая место гнусному, томительному ощущению совершённой ошибки. Это ещё не совесть заговорила: совесть выступает горячо и гневно, а тот голосок — дребезжащий и злорадный — нудил на одной ноте: «Не то сделал, не то, не то… Дурак, дурак… Купился, попался, сглупил, поспешил, насмешил…»
— Нет уж! — сказал я вслух. — Что сделал, то сделал. Я не жалею ни о чём. Я не прощаю. Я не прощаю.
Моё тело жаждало метаний из комнаты в комнату, биения головой о стены, вырывания волос, но я отвёл его в спальню, уложил на диван и приказал ему уснуть, — что оно и выполнило, и спало, наверное, часа четыре, а в шесть утра проснулось.
Сон оказался целительным. Я оторвал голову от подушки, вспомнил вчерашнее и сказал себе: «Всё сделано правильно. Пойду-ка, погуляю с утра пораньше».
Я пошёл к парому, который с незапамятных времён перевозил через Луду дачников, рыбаков, грибников. Если наши стрельцы хотели выбраться на природу, то бишь, на дикий лесистый-холмистый берег, то предпочитали не садиться в душный, дребезжащий автобус, а не спеша, вдыхая речной воздух, озирая родные красоты, скользить на тихом моторном пароме по атласной лудской глади. На паром шли все, — даже те, кто жил в дальних районах, — такова была стрельцовская традиция.
Давненько я не катался на нашем пароме, — не со школьных ли годов? Заплатил за билет, встал у перил, — так славно! Забурлила вода, запахло бензином, но мощное дыхание реки перебило бензиновый перегар. В детстве эти поездки казались нам настоящим приключением, — если, конечно, взрослых не было рядом. Солнце вставало за Екатеринкой, и белый монастырь был сейчас чёрен, словно мокрый асфальт, — из-за его чёрной громады понемногу растекалось нежное, перламутровое утреннее сияние.
Впрочем, громадой монастырь казался, если не оглядываться назад: противоположный берег, вздыбленный обрывистыми Волковыми горками, был куда внушительнее, выше, и, в сущности, величественнее монастыря. В прежние времена так не казалось: прежде, руины Екатеринки ни в чём не уступали этим диким холмам, — более того — они были родственны Горкам, единосущны с ними… Я, наверное, пристрастен: впечатления детства не любят, чтобы их тревожили. Так или иначе, а сейчас мне нравилось медлительно скользить через Луду, дышать осенним речным холодом и не думать о том, что час назад я убил Новосёлова. Что тут говорить? — конечно, убил: из телефонной трубки так же верно, как из пистолета. Я прислушивался к своим новым ощущениям, пытаясь понять, мучит меня совесть или нет, но понять ничего не мог: сейчас сердце было полно лишь тупым, усталым возбуждением, словно после двух кружек кофе, а голова отказывалась додумывать неприятные мысли до конца. Убил и убил, и всё тут. В сущности, он ещё жив. Наверное, можно всё поправить. В самом деле, можно? В самом деле, нужно? Разве я ребёнок, разве я не сознательно совершил своё дело? Нет, я всё сделал добровольно, я давно хотел сделать что-то подобное, — надо признаться в этом и… гм… уважать свой выбор. Надо совершенно твёрдо сказать себе: да, я убил этого человека, этого нехорошего человека. Надо повторить сказанное вчера ночью: «Я не жалею ни о чём».