Поднимались на поверхность финвалы очень отлого, выставляя напоказ, в одной плоскости, всё своё огромное тело, но ещё раньше, чем появлялась голова, появлялся фонтан воды и воздуха, и только потом показывалась верхняя часть головы с открытыми дыхалами и верхняя часть спины. На поверхности моря, вдохнув свежего воздуха, они двигались плавно, и все их движения были наполнены удивительно естественной грацией, а рядом ныряли, вздыхали, поднимались и исчезали в тумане другие такие же киты.
– Какие удивительные животные, – зачарованно прошептал мистер Трелони.
Ему никто не ответил. И тут со стороны квартердека они услышали хриплый голос штурмана, который напористо говорил кому-то:
– Дурья башка… Да сало кашалота гораздо толще и твёрже, чем сало полосатика.
– Зато финвал крепче на рану, – задорно ответил штурману боцман Бен Ганн.
– Да твой финвал сразу тонет после загарпунивания, как отдаст концы, – явно горячась, вскричал штурман.
– Зато из его хвостовых плавников получается отменное заливное, – не сдавался боцман.
– А кашалот, мать твою так! – вскричал штурман Пендайс, потом замялся, видимо, не зная, что ещё сказать, наконец, нашёлся с ответом и выпалил: – А кашалот красив, как новая посудина с золотом в трюме.
Боцман на это уже ничего не ответил, видимо, сражённый последним доводом штурмана, а, может быть, спор просто затих, отнесённый ветром. Улыбающийся Платон опять поднял фонарь над головой джентльменов, но уже совсем стемнело, и в море ничего не стало видно.
****
Всё время этого перехода погода была относительно ровной, не смотря на климат, но потом настало утро, когда мистер Трелони проснулся от страшной качки.
Он поспешил вылезти на палубу. До самого горизонта пронизанные пеной мутные волны шипели, пучились и громоздились одна на другую. Ветер срывал и относил в сторону их белые гребни, но волны снова упрямо лезли всё выше и выше, почти загораживая небо, по которому низко, над самой водой, словно норовя зарыться в неё, проносились рваные тучи. И это небо было такое серое, холодное, а море такое сердитое и взлохмаченное, что невольная печаль и робость сковали душу сквайра, чуткого на всякие впечатления. На подгибающихся от качки валких ногах он поспешил взобраться на квартердек.
– Доброе утро, мистер Трелони, – громко приветствовал его капитан.
Платон поклонился сквайру, одной рукой держась за рейлинг. Доктор Легг, который тоже находился на квартердеке, спросил у мистера Трелони почему-то строго:
– Проснулись, сэр?
Тут шхуна, треща и стеная, наискось поднялась на очередную мутную гору, голые мачты и реи её накренились, бушприт повис над бездной и спустя мгновение рухнул вниз. Громада воды обрушилась за кормой. Мистер Трелони едва удержался двумя руками за рейлинг: у него подкосились ноги в коленях.
– Это буря? – спросил он у капитана.
– Слегка болтает, – небрежно ответил капитан и успокаивающе улыбнулся.
– Мы дрейфуем? – опять спросил сквайр.
– Стараемся… Совсем не хочется со всего маху налететь на камни островов залива Джеймс, – ответил капитан и добавил, стараясь перекричать ветер и скрип такелажа. – Но вы бы шли к себе в каюту, сэр… Здесь вам делать точно нечего. Берите доктора и идите… Это приказ.
Мистер Трелони молчал, сжав губы. Доктор Легг ухмыльнулся, протянул к нему руку и сказал:
– Ну, если приказ – значит приказ…Берите меня, мистер Трелони.
Они ушли. На квартердеке остались капитан, Платон и рулевой Скайнес, который был, как всегда, в своём синем, «морском», платье. Из весёлого, общительного и доброго до простоты парня он за прошедшие годы превратился в весёлого, общительного и доброго до простоты мужчину, который уже больше не напивался до беспамятства. Сейчас Скайнес изо всех своих могучих сил пытался удержать рулевое колесо – ветер всё время менял направление. Иногда ему помогал Платон, и тогда они являли собой гармоничный контраст двух разных типов мужской красоты – высокий, мускулистый Платон и высокий плечистый, но сухой и жилистый рулевой Джон Скайнес.