— Иди ты, товарищ Федя, со своими шутками. Погибну сейчас, говорю тебе! Зуб у меня, — бросив взгляд на лечебное животное, простонал больной. Колотье раскаленными иглами прекратилось, взамен невидимый палач принялся за щипцы. Язык Зиновия Семеновича распух и с трудом умещался во рту. Полоскание ромом ситуацию никак не улучшило.
Товарищ Певзнер поднялся с лавки и забегал по опилкам, устилавшим пол в чайной. Боль успевала за ним повсюду. Подстерегала в темном паучьем углу, где лежал покрытый пылью цилиндр философа Кропотни, за стойкой, где был свален полезный мусор хозяина чайной, и добралась бы до него даже на низком потолке, несущем отметины револьверных и ружейных пуль, если бы была такая возможность.
Присутствующие наперебой сочувствовали бедному комиссару. Сострадательный пан Шмуля, метнувшийся на жилую половину заведения, вынес ему пузырек с темной жидкостью, на поверку оказавшейся йодом. Штычка посоветовал приложить подорожник или прополоскать рот святой водой. Ни того, ни другого поблизости не оказалось и на этом все насущные методы борьбы с зубом были исчерпаны.
— Помру сейчас, товарищи. — обреченно объявил Зиновий Семенович. — Совсем помру, только вы меня и видели.
— Надо Смелу звать, — подал голос городской голова, который с тоской глядел в мутное, сумеречное окно.
— Что за Смела? — спросил длинный красный командир.
— Доктор наш, хороший доктор, только не в себе слегка, — объяснил собеседник, перекрывая стоны больного. Глаза товарища Зиновия потихоньку вылезали из орбит.
За живительным Смелой отправили Леонарда и длинноногого порученца. Докторский дом, находившийся наискосок от площади, встретил посланцев глухими окнами, за которыми плескалась чернильная темнота. Всю дорогу пан Штычка спорил с бывшим матросом первой статьи Семеном Ковалем о том, где лучше пользуют зубы. Отставной флейтист, размахивая веником, доказывал — что в пехоте, приводя в пример ветеринара Борисова, удивительно дергающего зубы.
— Вот так вот рукой возьмется тебе. Так вот надавит, а потом хрусть тебе — и все!
— Хрусть, ага, — издевался собеседник, сплевывая через отсутствующий резец, — ты, братец, с боцманматом нашим не знаком. С «Самсона». Идейный, между прочим, человек был. Ялик в одни руки майнал. Куда там лебедка! Бывало, палец — вот так на голову положит тебе, в глаза глянет, а в штанах уже тепло становится. Такой человек был! Линьком то не-е… Линьком никогда не охаживал. Чуть что, по морде сунет. И говорит ласково эдак — чухонь ты деревенская. В один момент во всем разбирались. По марсу от него лётали, как чайки. Страшной убедительности был человек. Еле избавились, четыре раза стреляли. Как поднимать его, за борт бросать, так шесть человек сдвинуть не могли.
Рассказывал он об этом без затей, а лицо его, простое и веснушчатое, было радостно. Весело было на кораблях балтийского флота, ничего не скажешь: летели за борт флотские тусклым золотом погон. Щеголяли с красными бантами. И боялись друг друга, боялись до слабости в коленях. Непонятно все было и путано. Кому служить? Кого защищать? С кем биться? Темнели на горизонте утюги немецкого флота и бежали, бежали с кораблей. Из положенного по штату — чуть больше половины состава: скрылся командир «Самсона» Иванов, с «Азарда», прихватив казенные деньги, мичман Державин. А были они лишь каплями в том море, слепом, как к судьбам, так и к боли человеческой.
Стукнув пару раз в ворота, сметливый посланец перепрыгнул через низкий палисад и заколотил в запертую докторскую дверь.
— Открывай! — грозно заорал он, — человек помирает, доктора просит!
— Пан Смела! Пан Смела! — отставной флейтист, охранявший тылы, замахал веником.
Дом оказался глух и к шуму, создаваемому красноармейцем Ковалем и к приветственным веничным взмахам. Расстроенный балтиец заколотил в дверь еще сильнее, сопровождая громовые удары словами, от которых вяла сирень. С короткого козырька над дверью их осыпал, смотревшийся синим колючий иней. Дверь подрагивала, но не сдавалась. Сумерки плотно обступали гонцов.
— Я тебе сейчас в окошко гранату кину, морда ты! — пообещал тяжело дышавший матрос первой статьи. — Открывай давай!
Гранату в доме поняли, и из двери раздался глухой голос, наводивший мысли о потустороннем мире.
— Прокляну тебя скверной, гноем, струпьями. Гласом гнева Господня изойдешь песьими мухами. Покараю тебя нечистым до подметок твоих, ибо имя мне Судия!
— Тю! — протянул противник и заломив шапку, принялся поливать собеседника. Поток его ругани плескался, безостановочно захлестывая глухо бубнившего доктора, страшившего пришельцев всевозможными злыми карами. Были тут и гниль, и самумы, и бешеные жабы, неизвестно откуда прокравшиеся в проникновенную речь пана Смелы.