Выбрать главу

При этих словах владелец чайной, стоявший по правую руку от городского головы, вздохнул. И глянул в закрытые глаза покойного. На душе у пана Шмули было серо. А градоначальник, перечислив все достойные деяния Кропотни, нес благостное и скучное еще долго. Снег засыпал их, скрывая серым кружевом деревья, росшие на старом кладбище. За словами пана Антония фоном отдавал легкий шорох крупы, прыгающей по насту. Поднявшийся легкий ветерок, первый признак надвигавшейся непогоды, играл этими невесомыми крупицами, гоняя их от могилы к могиле. Кладбищенские обитатели, лежавшие под оплывшими холмиками, этой игре не возражали. Лежали себе тихо, прислушиваясь к звукам живых. А Город, темнеющий за оградой, то скрывался за прозрачным занавесом из снега, то проявлялся вновь, как в театре с заевшим занавесом. Скучный декабрь давил с небес мутью далекого солнечного света.

Закончив речь несостоявшейся женитьбой отставного философа, выступавший, наконец, замолчал. Все зашевелились, и Леонард с Мурзенко завернув колоду в старый ковер, так и не доставшийся табачной невесте, опустили гроб в могилу. Стало совсем тихо, слышны были лишь шорох лопат, глухой звук падения комьев земли и назойливый шелест снега. Установив над свежим холмиком, ставшим теперь постоянным пристанищем отставного учителя косой крестик, все собрались в обратный путь, завернув по обыкновению в теплую чайную.

Впрочем, посиделки на этот раз были недолгими и молчаливыми, каждый думал о своем. Женщины плакали, а торговец сеном, вне обыкновения, выпив пару рюмок, сразу же ушел. За ним засобирались и другие. Леонард пошел провожать женщин. Задержался только пан Кулонский, он долго вздыхал и протирал очки в золотой оправе, не зная, что сказать, пока тоже не канул за дверью, потерянный и печальный. Проводив гостей, владелец чайной потер седую бороду и вздохнул, глядя в потухшие окна. Затем достал из-за прилавка засаленную книжицу, и аккуратно вычеркнул из нее фамилию Кропотня и долг в семьдесят одно ведро.

— Зихроно ле браха, пан Кропотня, — пробормотал он и задул огарок свечи. День на этом пожух и провалился за горизонты. Жившим вдруг стало не до покойных, их занимала единственная счастливая мысль: они прожили этот день до конца.

Глава 32. Гдже ештми — там ниешамовите жвишчештво

В один из дней у ежедневно прогуливавшегося на Городской станции инженера-путейца Коломыйца случились галлюцинации. Видения упорного железнодорожника долго медлили с появлением, ожидая часа по краешкам глаз, и, в конце концов, прыгнули в его голову.

Как всегда, после полудня он бродил по тропинке вдоль рельсов от нечего делать, но теперь вместо скучного разбавленного кое-где грязными пятнами снега, мимо неслись поезда. На горках посвистывали маневровые паровозики. А билетный кассир, громогласный Болеслав Дыня кричал из окошечка: «Третий класс до Варшавы! Жесткий два!». По перрону сновали номерные носильщики. Толпилась отъезжающий народ. Пан Коломыец счастливо жмурился, представляя себя самого, объявляющего отправление поезда. Он торжественно выкатывал грудь, как голубь на голубку и надувал щеки, придавая себе вид грозный и официальный.

— Литерный скорый на Варшаву отправляется, господа, просьба занять места! — оглашал инженер, помогая толстой даме подняться на подножку. Дама строила глазки пуговками, тонущие в лице с тремя подбородками, перья на шляпке кокетливо покачивались.

Пан Коломыец млел, ему казалось, что вот оно счастье, совсем близко. Счастье, ззаключённое в пяти скорых и семнадцати пассажирских поездах в сутки, довеском к которым шли товарные, проносящиеся с редкими остановками на заправку водой и погрузку угля. Все это, а еще медаль, которую ему непременно должны были дать, начинало казаться реальным. На случай награждения у предусмотрительного начальника станции имелась речь, написанная в один из приступов острой тоски. Полная расшаркиваний и вензелей, слов благодарности и прочей чепухи. Порывшись по карманам, он вспомнил, что, боясь потерять, выложил ее вчера вечером и загрустил. Из окон литерного глядела разномастная публика, трехподбородочная дама косила глазками. Обозлившись, он крикнул пану Дыне в кассу:

— На Варшаву мягких не давать! — и с радостью представил, как тот начал черкать в записях.

Пахло углем и паром. Путеец как раз топтался у выходной стрелки, весь в подступающем безумии, когда раздались скрип и тонкий визг. Они ворвались, окатив жаром, поражая невозможностью своего существования. Мир качнулся. Кружившие вокруг благостные видения трещали, осыпаясь сухими фрагментами, а время, остановившееся повсеместно в Городе, вдруг полетело мимо со свистом, как плотный летний воздух пролетает мимо открытых вагонных стекол. С неба грянули громовые раскаты призрачной «Еще Польска не сгинела». Почувствовав себя человеком, с которого при всем народе упали штаны, толстый инженер огляделся. Над лесом, скрывавшим поворот железнодорожного пути, плыл густой дым. Маневровые паровозы вместе с Болеславом Дыней и номерными носильщиками тут же сгинули, обратились в снег и прах. Ошеломленный пан Коломыец чувствовал вибрацию пути и смотрел на висящие над деревьями лохмы сажи, как наивный муж смотрит на неверную жену в объятиях соседа.