— Так ты еще и из шляхты, миляга? — приятно удивился собеседник. — Откуда происходишь?
— Осмелюсь доложить, по маменьке из Гедройцов буду! — гаркнул флейтист, из мелкого тщеславия считавший именно это обстоятельство самым важным в своей жизни.
— Прекрасный род, тяжелая судьба… — сочувственно протянул командир бронепоезда, его похмелье медленно затухало, изредка постреливая звонкими болями в висках. — А что ты делал в «Польской мысли»?
— Работал, меня там любая собака знает, пан ротмистр! — где он трудился и кем, пан Штычка благоразумно умолчал. Время стыло на снегу, от смены названий ровно ничего не менялось. Вводить новую власть в пустые расспросы было глупо. Мало к чему это могло привести? В этом смутном времени все было опасно и бумаги, и слова, и глупость. Умение держать язык за зубами всегда помогало выживать.
Весть о том, что отставной флейтист там работал, привела Тур-Ходецкого в совершеннейший восторг. Он даже подумать не мог, что в этой его бредовой затее вдруг объявятся работающие люди, у которых будут дела, заботы, а то бери и выше: бумаги, приказы, отчеты и ведомости. Вернее, так далеко он никогда не думал, предпочитая довольствоваться общими и туманными идеями. В тот момент он сильно пожалел, что списал на организацию не всю эскадронную кассу, а только ее три четверти, проигранные им одному ловкому пробсту из Медзешина.
— Справне! Так ты патриот, голубчик? Родину любишь?
— Истинный патриот, пан ротмистр! Как же мне им не быть? Возьмем, к примеру, мух и навоз…
— Дошсч! — прервал пан Станислав, побоявшись, что разговор затянется.
— Так есть, пан ротмистр! — отставной флейтист вытянулся в струнку.
— Будешь бороться с врагами Польши? Будешь? Ступай в первый вагон, пусть тебя зачислят в пулеметную команду, — по неизвестному капризу всех, кого он считал патриотами, Тур-Ходецкий зачислял в пулеметчики. Артиллеристы пользовались его меньшим доверием — как стрелять по навесной траектории да с закрытых позиций, для него оставалось каббалой. Он не доверял всем этим умникам, возившимся с таблицами стрельб и дальномерами. Столбцы цифр и карандашные записи казались ему утомительными.
«Осталось только кадровых офицеров посадить за бухгалтерию». — заявил он одному своему знакомому. — «А кто будет воевать за этих бумагомарателей? Кто, писари? Ну не дурость ли, голубчик? Чем они могут стрелять по неприятелю? Чернильницами? Представьте — чернильницами!»
Артиллеристы «Генерала Довбора» держались им в черном теле, впрочем, их положение мало отличалось от всего экипажа, воздух в бронепоезде, за редким исключением, был мерзлым.
В кубрике, куда прибыл пан Штычка с супницей подмышкой, было холодно. Те, жолнежи, что не были в карауле и не разбрелись по окрестностям, грелись у угольных печей. Умиравших от чахотки отдали под присмотр Городского врача Смелы. Того бесцеремонно выудили из убежища, как моллюска из раковины и всучили двух больных, уже безразличных ко всему.
— Вы доктор? Так лечите! — пан Смела кинул взгляд на винтовки с острыми игольчатыми штыками и согласился. Солдаты занесли лежавших на серых солдатских одеялах больных. Через пару недель те угасли и на Городском кладбище появились новые холмики, над которыми косились кресты без фамилий. В спешке их забыли сообщить доктору.
— День добрый, панове, — поздоровался отставной флейтист и скромно уточнил. — Прибыл в пулеметную команду сражаться за Родину!
Его поприветствовали и подвинулись, уступая место у раскаленной печи. Рядом с которой лежала кучка мелкого угля.
— С Города, что ли? — нехотя спросил сидевший поблизости маленький солдат.
— Ага, — подтвердил музыкант, — Леонард Штычка. Послан паном ротмистром в пулеметную команду.
— Ну, иди тогда к Вавжиняку вторым номером, — собеседник попытался запахнуться в шинель плотнее. — у него второго вчера списали. К доктору отнесли. Пойдешь?
— Пойду, чего не пойти? Я можно сказать, как тот Самсон с ослиной челюстью, — полковой музыкант покрутил пальцами. — Мне их благородие прямо так и сказали. Ступай, говорит, и ничего не бойся. Бей филистимлян, благослови тебя Бог.
Гревшиеся у печки промолчали и вернулись к своим разговорам. Обсуждался такой важный предмет, как макароны и тушенка. Один из жолнежей, закутанный поверх шинели в ватное одеяло, почти невидимый за всем этим, вещал из своей норы.
— Вот ты, Мацей, глупости говоришь. Макароны, если отварить, да с тушенкой, милое дело выходит. Никакая картошка с этим не сравнится. Толку то, что с твоей картошки? Пожевал, а в желудке пустота. Как и не наелся, получается.