Выбрать главу
19
Альберто Моравиа
и при этом не важно, хочет ли он разбогатеть или сожале­ет о том, что богат? Или как в моем случае, богач — это тот, кто, будучи богатым, не хочет им быть? Чем больше я над этим раздумывал, тем труднее мне было определить точный смысл положения и предназначения человека, которого можно назвать богатым. Разумеется, всего это­го не было бы, если бы я сумел избавиться от своей ис­ходной навязчивой мысли, будто испытываемая мною скука ведет свое происхождение от богатства, а творче­ское бессилие — от скуки. Но все наши мысли, даже са­мые рациональные из них, уходят в темную глубину чув­ства. А от чувства избавиться не так легко, как от мыслей: мысли приходят и уходят, чувства остаются. Вы, конечно, можете мне на это сказать, что все дело в том, что я был плохим художником, хотя и (редкий случай) сознающим свое ничтожество. Это верно, но это не все. Разумеется, я был плохим художником, но не по­тому, что не умел писать картины, которые нравились бы людям, а потому, что чувствовал — мои картины не вы­ражают меня, то есть не дают мне ощущения связи с окружающим миром. А ведь рисовать-то я, между про­чим, начал именно для того, чтобы развеять скуку. И если я продолжал скучать, стоило ли продолжать рисо­вать? Если не ошибаюсь, от матери я съехал в марте тысяча девятьсот сорок седьмого года; и вот прошло более деся­ти лет, и я, уничтожив свою последнюю картину, решил бросить живопись. И сразу же скука, которую занятия живописью хоть как-то сдерживали, навалилась на меня с неслыханной силой. Я уже говорил, что скука — это прежде всего потеря связи с окружающим миром; так вот, в эти дни мне не хватало связи не только с миром, но и с самим собой. Я понимаю, что всё это вещи трудно
20
Скука
объяснимые, и попытаюсь прибегнуть к помощи сравне­ния: в течение всего того времени, которое последовало за решением бросить живопись, я был для самого себя чем-то вроде несносного попутчика, которого путеше­ственник неожиданно обнаруживает в своем купе в са­мом начале длинного пути. Купе старого типа, то есть не сообщающееся с другими, поезд остановится только на конечной станции, и, следовательно, наш путешествен­ник вынужден терпеть общество ненавистного соседа до самого конца. Ну а если отбросить сравнения, то можно сказать так: скука, пусть даже слегка смягченная заняти­ями живописью, изглодала мою жизнь до такой степени, что не оставила во мне живого места, и стоило мне бро­сить живопись, как я незаметно превратился в развали­ну, в какой-то жалкий бесформенный обрубок. Теперь, как я уже говорил, главным в моей скуке стало ощущение полной невозможности наладить связь с самим собой, а между тем я как раз и был тем единственным в мире человеком, избавиться от которого никакими силами не удавалось. Я стал в ту пору ужасно нетерпелив. Что бы я ни делал, все мне не нравилось или, казалось, не заслужива­ло внимания; с другой стороны, я не представлял себе, что могло бы мне понравиться или по крайней мере хоть ненадолго меня занять. Я только и делал, что приходил в студию и тут же уходил под любым ничтожным предло­гом, какой только мог придумать, чтобы оправдать свой уход: пойти за сигаретами, которые были мне не нужны, или выпить кофе, которого мне совсем не хотелось, или купить газету, которая меня не интересовала, или схо­дить на выставку, которая не вызывала у меня никакого любопытства. С другой стороны, я чувствовал, что все эти предлоги есть не что иное, как отчаянная попытка
21
Альберто Моравиа
смены личин, которыми прикрывалась моя скука; так что иной раз я даже не доводил начатое до конца, и вмес­то того, чтобы купить газету, или выпить кофе, или схо­дить на выставку, я, сделав несколько шагов, возвращал­ся в ту самую студию, откуда с такой поспешностью вы­шел минуту назад. Но и в студии, разумеется, меня под­жидала скука, и все начиналось сызнова. Я брал книгу — у меня была маленькая библиотека, я всегда был усердным читателем, — но она очень скоро выпадала у меня из рук: романы, статьи, пьесы — вся литература мира сводилась в конце концов к одной-единственной странице, которая не в силах была удержать моего внимания. Да и почему она была обязана его удер­жать? Слова — это символы вещей, а именно с вещами у меня рвалась всякая связь в минуты скуки. Я откладывал книгу или в припадке ярости швырял ее в угол и призы­вал на помощь музыку. У меня был прекрасный проиг­рыватель, подарок матери, и сотня пластинок. Но кто сказал, что музыка непременно должна «действовать», то есть что она способна заставить себя слушать даже само­го рассеянного человека? Тот, кто так сказал, был нето­чен. Потому что мои уши отказывались не только слы­шать, но и слушать. И потом в тот самый миг, когда я выбирал пластинку, меня парализовала мысль: какой же должна быть музыка, чтобы ее можно было услышать даже в те минуты, когда тебя одолевает скука? Кончалось тем, что я выключал проигрыватель, бросался на диван и начинал думать о том, что бы мне еще сделать. Больше всего меня поражало, что я не хотел делать решительно ничего, страстно при этом желая сделать хоть что-нибудь. Все, что я собирался сделать, тут же предста­вало передо мною — как сиамский близнец с братом — в паре со своею противоположностью, которая отвращала