При этом я тогда уже довольно ясно сознавал, что на это предательство меня толкал — ОН. Ведь это именно ОН приказал размазать по стенке Демьяновых «Богатырей».
Да, в мире Гайдара Сталину места не было. Но в жизни, которая была вокруг, Сталин был. И место его в этой жизни было не просто велико: все в этой жизни — решительно все! — зависело от него, определялось им, совершалось по его воле.
Это-то я тогда уже понимал.
Герой моего рассказа, мой двойник Борька Сазонов, рассказывая о том, как он узнал, что началась война, вспоминает:
Я первый увидел отца и сразу понял, что в Москве что-то случилось. У него было точь-в-точь такое лицо, как в тот день, когда умер дядя Костя. У дяди Кости было больное сердце. Он купался в ванной, и с ним случился приступ. Когда папа узнал, что дядя Костя внезапно умер, он ходил по комнате вот с таким же растерянным лицом и говорил: «Как глупо… Тьфу ты, черт! Как глупо…»
Увидав меня и маму, отец соскочил на платформу, не дожидаясь, пока поезд замедлит ход…
Я был уверен, что папа подойдет ко мне: я стоял ближе. Но он, даже не глядя на меня, подошел к маме, взял ее за руку и, растерянно улыбнувшись, сказал:
— Я ничего не знал утром. Собрался и выехал. Только в поезде мне сказали…
— Что — не знал? — испуганно спросила мама — Коля, что случилось?!
Он посмотрел на маму так, словно был в чем-то виноват перед ней, и сказал:
— Война…
В действительности все было почти так, как в рассказе. Вот такое — перевернутое, ошеломленное и растерянное — лицо отца я действительно уже видел однажды. Но случилось это совсем при других обстоятельствах.
Утром, за завтраком, развернув, по обыкновению, свежую газету, он прочел в ней какое-то короткое сообщение, и вот тут-то и появилось на его лице то самое выражение, в точности описать которое я не берусь: маловато у меня для этого художественного дара.
Уронив газету на стол, он пробормотал:
— Значит, он все-таки убил их…
— Кто убил? Кого? — спросил я.
Но отец словно даже и не слышал моего вопроса. Аккуратно сложив газету, он встал из-за стола и вышел из комнаты. В тот день он, кажется, так и не позавтракал.
Мне было девять лет. Но я, как уже не раз тут было сказано, был политически развит. Я заглянул в забытую отцом на столе газету, легко нашел поразившее его сообщение и сразу все понял.
Это был август 1936 года. Только что закончился так называемый «Процесс шестнадцати», на котором Каменев и Зиновьев были приговорены к расстрелу. Газетное сообщение заключала стереотипная, хорошо знакомая фраза: «Приговор приведен в исполнение».
Не могу сейчас с точностью сказать — сразу или после некоторых размышлений — но я хорошо понял, что поразило отца в этом коротком газетном сообщении.
Расстрел Каменева и Зиновьева сам по себе вряд ли мог так его потрясти. Это было мне ясно хотя бы из одной давней истории, которую он однажды мне (скорее все-таки не мне, а при мне) рассказал.
Гражданская война застала его в Ялте…
Но прежде чем пересказать здесь эту его историю, надо сказать несколько слов о том, кем он был, мой отец.
Был он, как и его отец, мой дед, — музыкантом. Но дед был самоучкой: играл на скрипке в «еврейском оркестре». (Такой оркестр упоминается в пьесе Чехова «Вишневый сад», и о таком же оркестре в какой-то повести Замятина говорится: «Какой это оркестр? Два жида в три ряда».)
Но отец, в отличие от деда, был уже настоящим музыкантом, профессионалом: окончил Одесскую консерваторию по классу скрипки. Мальчишкой уехал он из родного местечка, добрался до Одессы, поступил в школу при консерватории, потом в консерваторию. Зарабатывал, играя в ресторанах. И — учился. С последнего курса (в 1916-м году), выдав диплом об окончании, его мобилизовали и отправили на фронт, где он был, разумеется, капельмейстером. Сохранилась фотография, где он в папахе с кокардой, опираясь на саблю, сидит во главе своей музыкантской команды. (Фотография эта сильно волновала мое детское воображение.)
В Ялте, при Врангеле, пришлось ему вернуться к занятиям своей голодной юности: он сколотил и возглавил маленький оркестр, подвизавшийся в одном из самых роскошных ялтинских ресторанов.
И вот однажды, когда ресторан был битком набит самой разношерстной публикой (дело шло уже к ночи), какой-то сильно подвыпивший врангелевский офицер потребовал, чтобы оркестр сыграл «Боже, царя храни…». Кого-то из сидящих в зале ресторана это возмутило. (Среди врангелевцев были ведь не только монархисты, но и сторонники Учредительного собрания, может быть, даже и эсеры.) Завязалась драка. Кто-то выстрелил в люстру.