Выбрать главу

А если даже никаких таких приборов и аппаратов там нет, то за каждым, кто осмелится войти в такую кабину (у настоящего советского человека такая потребность не может даже и возникнуть!), наверняка будет установлена слежка. И всех их потом арестуют.

Ей-богу, я не вру. Разве только чуть упрощаю: ход моих мыслей был, может быть, не так последователен и логичен, как в этом сегодняшнем, довольно-таки неуклюжем моем изложении. Но самая суть моей реакции на эти поразившие мое воображение кабины была именно такова.

История эта свидетельствует о том, что в свои одиннадцать лет я уже довольно хорошо понимал, в каком царстве-государстве живу.

А в четырнадцать я это понимал уже совсем ясно.

Помню, перед самой войной (мне было тогда именно четырнадцать) я прочел роман Фейхтвангера «Изгнание». Эпиграфом ко второй части этого романа был 66-й сонет Шекспира.

Так я узнал этот сонет впервые.

Позже я читал и перечитывал его много раз, в самых разных переводах — Маршака, Пастернака, Бенедиктова и многих других поэтов, старых и новых, знаменитых и никому не известных. Но самое сильное впечатление он произвел на меня именно тогда. Может быть, поэтому тот перевод (О. Румера) и сейчас мне кажется едва ли не лучшим:

Я смерть зову, глядеть не в силах боле. Как гибнет в нищете достойный муж, А негодяй живет в красе и холе; Как топчется доверье чистых душ, Как целомудрию грозят позором, Как почести мерзавцам воздают, Как сила никнет перед наглым взором, Как всюду в жизни торжествует плут, Как над искусством произвол глумится, Как правит недомыслие умом, Как в лапах Зла мучительно томится Все то, что называем мы Добром.

Но поразил меня тогда этот перевод не поэтическими своими достоинствами, а прямо-таки потрясающим совпадением всего того, о чем в нем говорилось, с окружающей меня реальностью. Вряд ли я так уж хорошо осознавал тогда всю полноту этого совпадения. Ведь то, что «над искусством произвол глумится», тогда меня еще мало волновало. И о целомудрии, которому «грозят позором», я тоже не задумывался. Но о том, «как топчется доверье чистых душ», кое-что уже знал. И строка о почестях, которые «мерзавцам воздают», не была для меня абстракцией: она сразу наполнилась живым и вполне конкретным смыслом.

Может быть, я сейчас и преувеличиваю степень моего тогдашнего понимания всех этих, как потом стали у нас говорить, аллюзий. Но как бы то ни было, стихи эти меня тогда поразили до глубины души. Поразили настолько, что я даже переписал их в какую-то свою тетрадку.

Сорок лет спустя я узнал, что точно так же они тогда поразили еще одного московского мальчика, моего сверстника, — Гену Файбусовича. (Теперь он известный писатель — Борис Хазанов.) Гена прочел этот шекспировский сонет в той же книге Фейхтвангера. И тоже был потрясен совпадением нарисованной в нем картины с окружающей его реальностью. И тоже переписал его в какую-то свою тетрадку.

Но у меня дело на том и кончилось. А в судьбе Гены этот его поступок сыграл впоследствии весьма важную роль.

Когда несколько лет спустя Гену арестовали, в его бумагах — при обыске — нашли и этот сонет. И в числе прочих изъятых рукописей инкриминировали его арестованному как прямую антисоветчину.

Когда Гена рассказал мне об этом, я, естественно, посмеялся над тупостью и невежеством советских следователей, принявших стихи, написанные великим англичанином четыреста лет тому назад, за сочинение московского школьника.

Но Гена пожал плечами и сказал:

— В сущности, они были правы.

Да, конечно, они были правы. Ведь его — как и меня — эти строки поразили именно тем, что они совпадали с тем, что видели мы вокруг — не в далекой шекспировской Англии, а в родной нашей советской, как это тогда говорилось, действительности.

А только что я купил — и прочел — замечательную книгу. Называется она — «Я все сбиваюсь на литературу…». Автор — Юлий Даниэль. Под заглавием — поясняющий подзаголовок: «Письма из заключения». И состоит эта книга действительно из писем, которые знаменитый диссидент 60-х годов писал родным и близким из лагеря строгого режима, где он отсидел согласно приговору — от звонка до звонка — ровным счетом пять лет.

Юлика я хорошо знал. Но прочитав эту огромную (в ней около девятисот страниц) книгу, я словно познакомился с ним заново. Книга эта открыла мне (бумага ведь ничего не может утаить), что Юлик был не просто славным и добрым парнем, каким я его знал. Он был — звучит высокопарно, но других слов не нахожу, — человеком высокой души. Как плохо, — казнил я себя, читая эти письма, — мы знаем людей, живущих бок о бок с нами.