Выбрать главу

Рассказав эту историю, Николай Николаевич махнул рукой и — заключил:

— Тут я понял: говно!

А о себе Николай Николаевич рассказал, как орал на него и топал ногами Щербаков, распекая за «политически вредное» стихотворение «Надежда».

Стихотворение было такое:

Насилье родит насилье, и ложь умножает ложь. Когда вас берут за горло — естественно взяться за нож. Но нож называть святыней и, вглядываясь в лезвие, начать находить отныне лишь в нем отраженье свое, — нет, этого я не сумею, и этого я не смогу: от ярости онемею, но яростью не солгу! У всех увлеченных боем надежда живет в любом: мы руки от крови отмоем и грязь с лица отскребем…

Стихотворение это, — рассказывал Николай Николаевич, — написалось у него в 41-м, под впечатлением жуткой картины, которой он сам был свидетелем. После разгрома немцев под Москвой он с Фадеевым отправился в прифронтовую зону, в места, только что освобожденные от врага. И там в одной из освобожденных деревень он увидал местных деревенских ребятишек, которые лихо скатывались с обрыва на обледеневших немецких трупах — как на салазках.

Макабрическое зрелище это привело старого поэта (впрочем, он был тогда не таким уж и старым) в ужас, и своими мыслями по этому поводу он поделился с Фадеевым. Фадеев на него наорал, обозвал абстрактным гуманистом и жалким интеллигентиком, не способным разделить чувство священной ненависти к врагу, которым охвачен весь советский народ, включая малых детей. В ответ на эту фадеевскую отповедь Асеев и написал тот стишок, прочитав который его вызвал «на ковер» всесильный секретарь ЦК ВКП(б).

Щербаков школил его как классный наставник проштрафившегося гимназиста. А ведь Асеев был — классик, лауреат самой первой, только что учрежденной незадолго до войны Сталинской премии.

Да что Асеев (классик там или не классик, а все-таки — чужой), если даже своему в доску Алексею Суркову влепили большого партийного дрозда за его недостаточно оптимистичную «Землянку». Ну, а Заболоцкий, Смеляков и Ольга Берггольц — так они в те незабвенные времена, когда «читатели накрепко полюбили поэзию Н. Грибачева», — и вовсе пребывали в местах отдаленных.

Все это (и еще многое другое) А. Л. Дымшиц знал, конечно, не хуже меня. Но, как любил говорить в таких случаях мой друг Иосиф Самойлович Шкловский, — поганому виду немае стыду.

Нет, пожалуй, я все-таки не зря не подал тогда ему руки. И не зря решил, что той своей статьей он побил все тогдашние — даже свои собственные — рекорды подлости и наглой, беззастенчивой лжи.

Тут, кстати, надо сказать, что так думал тогда не я один.

Помню Булата, выступавшего в тот день на летучке. Брезгливо держа в руках газетный лист со статьей Дымшица («как юный князь изящен»), он говорил:

— Вынув сегодня из почтового ящика газету и заглянув в нее, я сперва решил, что это какое-то недоразумение. Что вместо нашей газеты мне по ошибке сунули «Лижи»…

И все — даже не слишком близкие — мои литературные знакомые (и даже полузнакомые), с кем мне тогда доводилось встречаться, сразу заговаривали со мной об этой дымшицевой статье, спешили выразить свое сочувствие и солидарность, и — в один голос — повторяли:

— Не понимаю, что случилось с Дымшицем! Я помню его по Германии. Он так замечательно вел себя там в тогдашней своей должности!

Сразу после капитуляции Германии майор Дымшиц был назначен ответственным за немецкую культуру. В составе советских оккупационных войск он был чем-то вроде министра. Он организовывал какие-то пайки голодавшим немецким писателям, актерам, художникам. Роль его в послевоенной Германии была огромной. Сам он, смеясь, говорил, что был тогда в должности Геббельса. (Он, конечно, говорил, — анти-Геббельса.) О майоре Дымшице, который стал тогда их спасителем, много лет спустя с придыханием вспоминали потом Эрнст Буш и Елена Вайгель — блистательная актриса, вдова Брехта.

Такова была легенда, сомневаться в истинности которой у меня не было никаких оснований. И поэтому, когда все, кто заговаривал со мной на эту тему, в один голос повторяли: «Не понимаю, что стало с Дымшицем!», я только кивал и разводил руками.

Помню, и Константин Михайлович Симонов, к которому я приезжал тогда по каким-то литгазетским делам, тоже произнес эту сакраментальную фразу: «Не понимаю, что стало с Дымшицем! Он так хорошо вел себя в Германии!»