Он очень старый, Аарон Моисеевич. Когда он появился у нас в сквере с весами под мышкой, между ним и шаржистом Мишей сразу же состоялся разговор:
– Аарон Моисеевич, сколько вам лет? – спросил шаржист Миша.
– Лет. Я знаю, сколько мне лет! – ответил Аарон Моисеевич. – Во всяком случае в погроме 1919 года я принимал участие.
– Вы принимали участие в погроме?
– Да. Но с другой стороны.
– С какой стороны?
– С другой. И что вам не понятно? Громили не мы. Громили нас.
– Так это называется участвовать в погроме?
– А как это называется – не участвовать?
Да, так вот Аарон Моисеевич в какой-то степени кормит семью. Не свою. Своей у него давно нет. Он кормит семью внучки и семью правнучки параллельно. И еще регулярно подает нищему Жене, у которого не работают ноги и который проживает в подъезде со своей возлюбленной Наташей и постоянно, днями и ночами, пишет ей стихи про любовь.
Моя уличная кормежка тоже незавидная, несбалансированная и склоняющая к режиму жесткой экономии. Но к нему довольно быстро привыкаешь, как привыкаешь к любому неизбежному режиму, режиму, от которого некуда деться. Ты к нему скорее не привыкаешь даже, а с ним примиряешься, приспосабливаешься жить в диктуемых им – режимом – условиях. Например, я никогда не солю воду, если варю картошку. Я солю картошку непосредственно. Ведь солить воду, которую выливаешь в раковину, – неэкономично и в общем неумно.
Несмотря на это, все ее почему-то солят. И я всегда солил. Пока не познакомился и не стал жить совместной жизнью, ведя общее хозяйство, с некой Ларисой Измайленковой. И она меня обучила жить экономно, разумно расходуя все возможные ограниченные средства. Потому что ей приходилось в жизни счастливо существовать и на более незначительные деньги, чем бывали в наличии у нас. Она этому научилась по наследству и впоследствии научила меня. А когда мы с нею разошлись по-хорошему и по обоюдному согласию сторон, ее навыки остались при мне, и я пользуюсь ими по сей день с успехом и передаю их при случае другим. Наверно, поэтому я и вспоминаю Ларису чаще и конкретнее, чем остальных, и всегда вспоминаю хорошо.
Остальных я тоже не вспоминаю плохо, потому как не вижу в этом смысла и резона. Что толку вспоминать кого-то плохо? Только настроение себе портить и, значит, делать свою жизнь еще хуже, чем она есть на самом деле. Причем делать самому, без посторонней помощи, содействия и какой-либо надобности. А главное, воспоминания же – все равно это только воспоминания о том, чего уже нет, о том, что было, но чего нельзя вернуть или повторить. Разве только мысленно, понарошку, в воспоминаниях.
Так что – как вспоминать, зависит от нас, и мы сами можем корректировать наши воспоминания о нашем прошлом в нужную и удобную нам сторону. Ничего в этом плохого (если не навязывать свои воспоминания другим) нет и недозволенного – тоже нет.
Корректируем мы не само прошлое, а опять же воспоминания о нем.
Всего лишь. А воспоминания, повторяю, – это ничто, они нематериальны и неосязаемы, они приходят незримо, только к нам и ни к кому больше, и уходят, ничего не оставляя после себя. Хотя, придя, какое-то время существуют в нас и как-то на нас изнутри воздействуют.
Сейчас они тоже производили во мне нечто. Нет, я не старался вызвать в памяти все, связанное у меня с женщиной, делающей покупки. Но какие-то куски жизни, какие-то отрывки, к ней непосредственно относящиеся, естественно, вылезли на поверхность. Сами собой вылезли. Автоматически. Все-таки расплывчатый отрезок жизни, называемый молодостью, запоминается лучше всего. Каким бы он ни был в действительности и в прошлом.
Тут, надо думать, все дело в силе чувств. Когда ты молод, у тебя есть не только сила физическая. Чувства тоже имеют силу. А с течением времени ты слабеешь и физически, и чувственно. Если, конечно, можно так сказать. Но память о нашей силе, о любой силе, о силе во всех ее проявлениях, остается в нас надолго. Я, например, помню ощущение голода – после школы. Мне так сильно, так мощно хотелось есть, что я не мог дождаться, когда добегу до дому, открою дверь и схвачу хоть что-нибудь со сковороды, оставленной мне матерью прямо на керосинке – чтобы я только зажег спичку и разогрел себе без хлопот еду. И я часто делал это, а еще чаще съедал все, мне оставленное, стоя, в пальто, без хлеба, не помыв руки перед едой.
Теперь я могу не есть с утра до вечера. Да, я ощущаю, что голоден, и ем вечером с удовольствием. Но без жадности. Я могу и не есть, могу перетерпеть и забыть свой голод. Никакой остроты и силы в чувстве голода у меня не сохранилось. Правда, я не знаю и не испытал в жизни настоящего голода. Говорят, что настоящий голод лишает человека возможности даже думать о чем-то постороннем. Голодный человек навязчиво и неотвязно думает только о еде. Так же, как влюбленный думает о любви. И не вообще о любви, а о своей собственной, единственной и неповторимой любви. И попробуйте ему сказать, что точно такую же любовь испытывали до него миллионы и миллиарды людей, – он удивится.
Это самое малое. А вообще-то он не поверит, оскорбится, а то и бросится на вас с кулаками. Не зря влюбленные со стороны выглядят удивленными и глуповатыми. Я, помню, сам себе казался дураком. Вечно говорил что-то невпопад, смеялся там, где никому не было смешно, как-то неестественно и неуклюже жестикулировал.
Кстати, не замечала этого только она. А сейчас она не замечала и меня самого. Скользнула по моему лицу полувзглядом, отворачиваясь от прилавка, как скользят обычно по толпе, понимая, что лиц все равно не разглядеть, поскольку толпа всегда безлика, и если толпа имеет лицо – это уже не толпа, а что-то другое.
Пожалуй, именно она любила меня дольше всех. Года три любила подряд. Возможно, просто потому, что имела потребность кого-нибудь или что-нибудь любить. С год, я думаю, она любила меня не как кого-нибудь, а как что-нибудь. Во всяком случае, мне так казалось. Я был для нее предметом, правда, предметом любви.
Она только пыль с меня не вытирала тряпочкой, как с других любимых ею предметов, а в остальном – никаких отличий. Больше всего мне нравилось, когда она в моем присутствии начинала беседовать с каким-нибудь своим любимым миксером или кактусом. А иногда она беседовала с нами одновременно и на одну общую тему.
И я не всегда мог понять, обращается она к ним или ко мне.
Иногда такие беседы получались симпатичными и забавными, что ли.
Таких бесед я ни с кем и никогда больше не вел. А сейчас совсем никаких не веду. Как-то так сложилось, что с моей нынешней женой мы понимаем друг друга без лишних разговоров. Поэтому я с ней говорю редко, а она со мной говорит иногда. И одними цифрами.
Поскольку живет понятиями арифметическими. Слова служат у нее только для связки цифр. Больше ни для чего. А думает она и вовсе без связок. Так как думает каждый человек не для кого-то, а для себя, и ему его собственные мысли объяснять и разжевывать нет никакой надобности и необходимости. Ее мысли выглядят примерно так: 125 – 25 – 3 – 2. 95: 30 = 3 с копейками. Это значит, она имеющуюся сумму денег распределяет в своей голове по первоочередным надобностям. Чтобы за квартиру, пусть частично, уплатить, долги мелкие отдать и все дни месяца пропитаться. Нет, женщина она хорошая и добрая и ко мне относится хорошо – как к сыну. Несмотря на то, что гораздо меня моложе. Она когда-то была моей студенткой в строительном вузе, и я читал ей предмет черчение. А встретил ее я недавно. Меньше года тому назад. Она шла по нашему скверу, где мы продаем свой товар широкого потребления. Шла, и мимоходом подошла к моему столику, и взяла с него в руки четки. А я сказал ей: “Привет”. Конечно, она не ожидала встретить меня здесь, среди художников и прочих умельцев, торгующих халтурой и добывающих таким образом средства для какой-нибудь жизни. Она бы, наверно, меньше удивилась, если б увидела мою фотографию на столбе или на заборе. Тогда фотографиями был оклеен весь город вдоль и поперек, а также сверху донизу – это кандидаты в народные депутаты вывесили перед выборами свои портреты на всеобщее поругание. И народ с удовольствием и с готовностью над ними надругался. Кому глаз выцарапав, кому уши оборвав, а кого и охарактеризовав письменно