Нигде не пахнет, как у Вулворта под Рождество: толченым арахисом и восхитительными шоколадками, тальком Джер–Кис и духами Бен–Гур, кислой мишурой и восковыми свечками! Через толпу детей и женщин с трудом пробирались степенные старики; женщины покупали ленты, обертки и рождественские открытки, а дети — асбестовые подставки для кастрюль своим мамам и шведские закладки для книг с выжженной надписью: «Хорошая книга — добрый друг», или «Подарок из Сада Богов» — своим папам. Стоял страшный шум. Продавщицы без конца звонили в свои звоночки и просили платить мелочью, малыши пищали в колясках, когда сверху на них обрушивались пакеты с покупками. Одна дама размахивала рулоном красной бумаги, пытаясь привлечь внимание девчонки за прилавком. («Послушайте! Мне всего один рулон, получите с меня». А продавщица с пятнами напряжения на лице отвечала: «В кассу, пожалуйста, такой порядок!»). У прилавка с игрушками целое столпотворение — все заводили, пускали, дудели, барабанили, выдавливали из кукол: «Мааа–мааа». Выглядело это как‑то безрадостно, и, казалось, что ошарашенные старики ступают здесь по собственным трупам, но веяло карнавалом, и едва мы с Лотти проникли внутрь этого золотисто–пурпурного бедлама, у меня закружилась голова, и стало жарко. Ощущение было не из приятных: казалось, что у меня проваливается желудок.
Лотти подтолкнула меня и шепнула: «Иди, посмотри на конверты, мне нужны резиновые колечки».
Покупателей у этого прилавка было немного: канцтовары к сезону — рождественские открытки, оберточную бумагу и облатки — продавали отдельно. Я обошла прилавок и остановилась у восхитительной бледно–розовой почтовой бумаги с каемочкой из розовых бутонов. Торговала пожилая расторопная продавщица в фартуке, уделившая в этот момент все внимание обтрепанному старичку, который никак не мог выбрать между клеем и пастой. «Не спешите, папаша, — говорила она, — по сравнению с другими я сегодня, можно сказать, в отпуске». Старичок, с тюбиком в одной руке и бутылкой в другой, посмотрел на нее понимающе и ответил: «Мне это для марок. Иногда я пишу письмо и наклеиваю марку, а потом решаю не отправлять и отпариваю ее. Теперь у меня таких марок собралось на девяносто центов». Продавщица расхохоталась: «Я вас понимаю, — сказала она. — На меня тоже иногда что‑то нападает: я сперва пишу письма, а потом рву их на клочки». Старичок снисходительно посмотрел на нее: «Вот как? Совсем не думал, что вы интересуетесь политикой», — и опять перевел взгляд на клей.
Здесь для Лотти начать было проще, чем в школе дважды два умножить.
Я не успела и рта раскрыть, как она приподняла свою бесподобную шляпу и дала знак. Мы пошли прочь — она по одному ряду, я по другому — обмениваясь сквозь толпу взглядами. Мы сошлись у другого прилавка, где продавалась всякая галантерея.
— Ну как, здорово? — спросила Лотти, и я кивнула, хотя чувствовала себя прескверно. — Теперь мне нужны крючки, а ты присмотрись к серпантину.
На этот раз продавщица подсчитывала чеки, и вовсе не обращала внимания ни на меня, ни на сердитую даму, тщетно пытавшуюся получить у нее шпильки. Мелькнула из рукава костлявая ручка Лотти, и качнулась труба на ее голове. Так и ловила она в мешок зазевавшихся птичек: ситечко для чая (их вовсе не было на прилавке), коробочку гвоздей, резиновые перчатки, о которых я просила, и четыре пакетика смеси семян. Теперь вы имеете представление о размерах ее шляпы.
Я нервничала — не оттого, что была ее сообщницей, а оттого, что оказалась в этой толпе на пустой желудок, и потому что мы бестолку торчали здесь уже битый час. В ее шляпе не было ничего, что мне хотелось бы теперь иметь, даже резиновых перчаток. Но в той же мере, в какой мой дух падал, дух Лотти поднимался: ясно, что до сих пор она лишь присматривалась, и настоящая охота только начинается.
Сейчас мы остановились у киоска с бумажными куколками, чтобы произвести разведку. «Я себе раздобуду парочку жемчужных бус, а ты займись заколками, поняла?»