Но взял трубку сотового телефона и позвонил.
Забирать Елену Петровну приехал ее новый зять. Она уже сложила свой чемоданчик и терпеливо просидела на крыльце больше двух часов. С
Михаилом Борисовичем больше не сказала ни слова.
Когда зять приехал и погудел у ворот, она поднялась на ноги. Зять взял чемодан в одну руку, другой поддерживал тещу.
– Вы ничего не забыли, Елена Петровна? – спросил он предупредительно.
– Ничего, – сказала она и стала тяжело протискиваться на переднее место, рядом с водительским.
Но Лиза обнаружила-таки, что у Михаила Борисовича осталась маленькая микроволновая печь, которую тот у Лизы выпросил. За этой самой печью определили съездить Петю, как он ни упирался: ни сама Лиза, ни ее муж не могли отпроситься с работы. Петя позвонил мне:
– Слушай, поехали вместе. Я не могу видеть этого пакостника. Я с этой скотиной что-нибудь сделаю…
Мне эта поездка была очень некстати, впрочем, что я уже не однажды оказывал Пете услуги, когда он попадал в щекотливые ситуации, а он по этой части был мастак. Но Петя заверил, что мы уложимся в полтора часа, туда – днем, когда еще люди не едут на дачу, а обратно как раз тогда, когда никто не едет в Москву. Все это была пропаганда: мы больше часа стояли в пробке при пересечении Ярославского шоссе и кольцевой дороги. Однако, как оказалось, Петя очень правильно сделал, что уговорил меня поехать с ним.
Петя позвонил Михаилу Борисовичу с дороги, предупредил, тот, наверное, что-то возражал, но Петя сказал жестко:
– Поговорим на месте.
Естественно, Петя на этой даче никогда не был, и мы долго искали нужный дом. Потом Михаил Борисович долго не открывал, пытаясь разговаривать с нами, стоя за закрытыми воротами. Петя объяснил ему, что перемахнуть через забор нам ничего не стоит. Тот, видно, что-то прикинул – нас все-таки было двое относительно молодых мужчин, а он одинокий старик. И открыл. Но сразу же заявил, что удерживает эту самую печь за проживание. Вот тут-то пригодился я.
Я оттеснил Петю, не давая ему больше рта открыть. Спросил, в какую цену в сутки оценивает Михаил Борисович постой в его разрушенной, старой даче. Он стал плести что-то о том, что у нас в Валентиновке в месяц комнату с верандой сдают за шестьсот долларов.
– Вот и считайте, – сказал он.
Я достал стодолларовую бумажку.
– Сдача будет?
Старый идиот вынул из штанов потертое портмоне и стал копаться в рублях.
– Несите печку.
Не знаю, отчего он меня послушался, наверное, возбудился от вида стодолларовой купюры, поплелся за печкой, попросив нас подождать у ворот. Когда он вернулся, я взял печку, осмотрел, спросил – работает ли. Он заверил, что как новая. Я передал печку Пете, спрятал купюру в карман и закрыл ворота перед носом у Михаила Борисовича. Он завизжал, но не сразу смог ворота открыть, а когда выбежал на улицу, мы уже тронулись. Под колеса Михаил Борисович благоразумно не полез.
Только кричал:
– Значит, она задаром жила, задаром?
Когда мы чуть отъехали, Петя попросил меня сесть за руль. А сам вынул припасенную фляжечку. Руки у него ходили ходуном.
Елена Петровна умерла ровно на двадцатый день после своего возвращения к Лизе. Умерла в нанятой квартире на чужой кровати.
Сделанного Лизой евроремонта она так и не увидела. Последнюю неделю была в беспамятстве, иногда, очнувшись, неразборчиво звала мужа, плакала, ходила под себя. Лизу она не узнавала…
На кремацию тела матери Петя не пришел.
Провинциалки – это омут
Вспоминая об этой истории, Елена Петровна всякий раз смотрела на сына не без удивления и сожаления. А вспоминала она об этом часто, даже перед самой смертью. Так у них в семье это и обозначалось -
алка. Это имя произносилось как нарицательное, как говорят
бородино или ватерлоо, не имея в виду лишь географическое название или историческое событие, но нечто неизмеримо большее, перевернувшее жизнь народов и оставившее след в памяти поколений.
Наверное, у нее так никогда и не уместилось в голове, как такое вообще могло произойти не просто в ее семье, в самом мире Камневых.
И дело даже не в сословных предрассудках, которые Елене Петровне были, не скрою, свойственны, а в простой житейской логике. Она не могла понять, как их Петя с такой непостижимой легкостью преодолел границы мира, в котором вырос и в котором был воспитан, и освоился в существовании ему не просто чуждом, но враждебном. Елене Петровне, весьма смутно представлявшей себе бытие и прозябание за окнами ее квартиры, внешняя уличная жизнь казалась, разумеется, низкой, грубой и грязной, каковой, впрочем, по большей части и была. Ей как-то не приходило в голову, что Петя в отрочестве не**только**читал английские книжки, валяясь на тахте или развалившись в кресле, пил семейный чай, играл с отцом в шахматы по вечерам, сверялся у
Брокгауза с Ефроном, рассматривал семейные альбомы, мусолил страницы тяжеленных дореволюционных, с папиросными прокладками, томов репродукций передвижников, но гонял в футбол во дворе отнюдь не с профессорскими детьми и бегал за девчонками отнюдь не самого строгого воспитания и с представлениями о морали, скажем деликатно, облегченными. И уж вовсе не могло прийти ей в голову, что у примерного Пети уже в ранней молодости могла проявиться, кроме наклонности к бунту против родительской опеки и вообще против всяческой благопристойности, и тяга к простым удовольствиям и грубоватым радостям жизни. А если бы Елене Петровне сказали, что, вполне возможно, даже у ее мужа в юности бывали не всегда высоконравственные, а и порочные поползновения, скажем, интерес к домработницам или продавщицам хлебобулочных изделий, она рассмеялась бы и сказала, что это хорошая шутка. Однако Елена Петровна была женщина сильная и здравомыслящая, со здоровым юмором и умела выходить из самых затруднительных положений достойно. Что мы сейчас и увидим…
Это случилось с Петей на первом курсе факультета журналистики, куда он поступил, скажу к слову, обманным путем. Дело в том, что в своей специальной английской школе Петя вовремя не вступил в комсомол. Нет, не из каких-то принципиальных соображений, а именно что по наклонности к протесту против общепринятого. Уже в ранней юности он относился скептически к советской идеологии, но не до такой степени, чтобы играть в подполье, идти на площадь или на улицах клеить листовки. Петя всего лишь разделял общее фрондерство, присущее его среде. И пренебрег комсомолом только потому, что такое мероприятие, как комсомольское собрание, казалось ему не просто идиотизмом, а верхом дурного вкуса. Это был даже не нигилизм, – юношеский индивидуализм. К тому же Петя все-таки был очень юн и никакой жизненной программы, конечно же, не имел. Впрочем, эта его наклонность к бунтарству с годами не совсем исчезла, и много позже, когда все вокруг вдруг стали православными, Петя, крещенный в шесть лет своей нянькой, вдруг покинул церковь по причине того, что клир занимается не Богом, а интригами. Короче говоря, Пете пришлось дать первую в его жизни взятку комсомольскому вожаку школы, купив на сэкономленные из карманных расходов деньги бутылку французского коньяка – как раз тогда, впервые за послевоенные годы, в продаже появился Мартель в красивых матово блестящих черных коробках. Ему был выписан фальшивый комсомольский билет, и фокус этот благополучно удался. Удался по той простой причине, что никому не могло прийти в голову, как может советский школьник не состоять в комсомоле и при этом переться на заведомо идеологический факультет.
Так или иначе Петя переступил университетский порог. И очень скоро обнаружил, что научить здесь ничему новому его не смогут. Что ему было ходить на скучнейшие лекции профессора Западова по русской литературе восемнадцатого столетия, когда даже Ломоносова Петя мог цитировать обширными кусками:
Монарх наш преходя Онежских крутость гор
Свой проницательный кругом возводит взор, – хоть предпочитал начало следующего века:
Не лес завывает, не волны кипят
Под сильным крылом непогоды:
То люди выходят из Киевских врат, – не говоря уж об Анакреонтических песнях или балладах Жуковского, каковое знание передалось ему от деда, с отличием окончившего некогда Александровский лицей, через отца и от бабки-смолянки, то есть досталось по наследству.