Не удивительно, что общительный Петя все больше ошивался в университетской курилке и очень скоро перезнакомился не только с сокурсниками, но и со студентами постарше. И оказался, разумеется, в гостях в общежитии зоны В Московского университета на Ленинских горах. Там жили иногородние старшекурсники и аспиранты филологического и журналистского факультетов. То есть не столько жили или, упаси Господи, учились, но пьянствовали, напропалую трахались и ночами играли в преферанс.
Вообще говоря, в общежитии Пете делать было нечего. Совершенно такой же точки зрения придерживалось и университетское начальство: посторонних в общежитие старались не пускать. Но Петя, парень крупный, выглядевший старше своих лет, легкомысленный, веселый и нахальный, покупал в гастрономе университета батон белого хлеба и смело шел мимо вахтеров и членов добровольного студенческого
оперативного отряда, откусывая от батона на ходу. Прием срабатывал безотказно, потому что обитатели общежития были вечно голодны, тогда как их посетители на ходу не ели. Петя был желанным гостем. Его то и дело заманивали в общежитие старшие соученики по факультету – расписать пульку. По молодому тщеславию ему льстила дружба старших товарищей. И его, профессорского сынка, нещадно обдирали, обували, как было принято говорить, поскольку играл он из рук вон плохо и был типичным лохом.
В своей зоне обитатели жили по двое в тесных блоках из двух комнатушек с общим душем и туалетом. При тогдашней коммунальности московского быта это было очень даже неплохо. Нехитрую свою пищу студенты готовили на общей кухне в конце коридора, смежной с общей же гладильней. В тот роковой для семьи Камневых вечер Петя слонялся по коридорам общежития, поскольку его дружков по преферансу на тот момент не оказалось дома. И забрел зачем-то в пустую гладильню. Там
Петя застал дивную картину: на гладильном столе лежала опрокинутая на спину спящая красавица с задранной чуть не до пупа юбкой, в приспущенных трусах, и глаз было не отвести от ее зрелых, блестящих и влажных, крупных ляжек. Разбуженная посторонним присутствием, она, не открывая глаз и не одергивая юбки, неразборчиво попросила помочь ей добраться до ее комнаты. Когда девица, в дрезину пьяная, встала на ноги, то сделалось ясно, что без посторонней помощи до своей комнаты она и впрямь не добралась бы. Они нашли-таки ее жилище и отомкнули дверь, красавица, выпущенная Петей из рук, запорхала, ударяясь о косяки и углы, пока не повалилась на постель, шепнув иди ко мне, и тут же опять отрубилась. Ломая голову над тем, как эта дама оказалась в гладильной комнате, Петя присел на краешек кресла.
Конечно, ей же стало плохо, сообразил он. И остался.
Была эта дама, как скоро выяснилось, удалой девахой с Урала, из-под
Свердловска, что ли, из городка с удмуртским или башкирским названием, типа Ревда или Тавда, вокруг которого уютно расположились лагеря с осужденными уголовниками. Училась она на последнем курсе смежного с Петиным филологического факультета и уже писала дипломную работу о творчестве своего земляка, пермского старообрядца
Решетникова, пригретого некогда Некрасовым и умершего в Петербурге от запоя после того, как он получил в Современнике несусветный для фабричного крестьянина гонорар за роман Подлиповцы. Он умер от скоротечной чахотки, простудившись на сырой лавке, на которой ночевал, выйдя из кабака. Совсем как Эдгар По. Но это к слову.
Петину пассию я, конечно, никогда не видел, все это было задолго до нашего с ним знакомства. Так что всю последовавшую за этой встречей в гладильном помещении историю, довольно темную и тщательно скрываемую в семье Камневых, я знаю даже не от Пети, а из третьих рук, от Петиных соучениц. Потому что это Петино приключение в рамках факультета журналистики было скандальным, впрочем, эти стены и не такое видели. Реконструируя, можно нарисовать следующую картину.
Лиза, которой было тогда десять лет, уверяла позже, что Петина избранница была ничего себе. Полагаю, это была нахальная провинциальная бабенка со смазливой мордашкой и с короткими, кривыми ногами, но это лишь догадки. Так или иначе, но семнадцатилетний Петя втюрился в двадцатидвухлетнюю провинциальную девицу, которой страсть как не хотелось после пяти развеселых лет, проведенных в общежитии
МГУ и в московских кабаках, отправляться обратно на Урал в качестве школьной учительницы литературы: студенткой она была нерадивой, и аспирантура ей не светила.
Девушку звали Альбина Васильевна Посторонних. Теперь представьте себе на минуточку милый уральский городок Ревда. Это такая впадина посреди будто опаленной взрывом метеорита рыжей тайги, уставленная бараками и навсегда затянутая ядовитым и вонючим смогом, который производит единственный в этом месте градообразующий комбинат, изготовлявший какой-нибудь керамзит. И в этом городке, в барачной комнате, отведенной в видах размножения молодому комсомольскому вожаку цеха обжига Василию Посторонних, скуластому человеку уральской наружности, рождается резвая девочка килограмма на два с половиной, что по местным истощенным меркам считалось совсем неплохо. Девочка выживает. И ребром встает вопрос, как ее назвать. И здесь нужно напрячь фантазию, чтобы сообразить, каким образом
Василию Посторонних и его молодой деревенской жене Марии залетает в пролетарские их головы заморское имя Альбина, и в святцах-то не значащееся, – впрочем, молодые были атеистами. На этот вопрос у меня нет ответа. Очевидно, это можно объяснить лишь тягой товарища
Посторонних к культуре и его занятиями самообразованием. Потому что пока его товарищи с получки пили самогон с пивом, Василий
Посторонних читал книги. Не читал даже, но работал с ними. Он так и говорил, мол, сейчас прорабатываю Максима Горького. Повышенный, по сравнению с его окружением, культурный уровень Василия
Посторонних позволил ему подняться по партийной лестнице, и ко времени обучения его дочери не где-нибудь, а в самом Московском университете, куда ее приняли за отличные оценки в аттестате и пролетарское происхождение, он был уже вторым секретарем райкома партии. Элитой, как говорят нынче. Вот таких-то голубых кровей девушка и охомутала Петю, который к тому времени не достиг даже совершеннолетия.
И здесь я попытаюсь вообразить по возможности, каким был Петя, только-только получивший аттестат зрелости в своей специальной школе, в свои семнадцать лет. В те годы немногие юноши нашего поколения и интеллигентского воспитания с юности собирались заделаться писателями. Скорее это было стремление, свойственное провинциальным офицерским или номенклатурным детям, что на первый взгляд странно. Но только на первый: получая в детстве в семье хороший корм из добротных пайковых продуктов, военные и партийные дети в то же время были лишены пищи духовной, и те из них, кто тянулся к культуре – инстинктивно, были своего рода самородками, избранными в своей среде. То есть в их обстоятельствах счастливо сходились несколько условий: возможность не заботиться о хлебе насущном и сознание своей исключительности, что отчасти было следствием социальных и провинциальных комплексов, то есть болезненно обостренное тщеславие, что для писательства, думается, абсолютно необходимо. В интеллигентских же, тем более дворянских, семьях послевоенные дети жили не только в относительной холе, но в атмосфере естественного творчества: все сочиняли, рисовали, танцевали и играли на фортепьяно, то есть самодеятельные занятия искусством были столь же обыкновенны, как привычка держать за едой нож в правой руке. Поэтому в этом кругу отпрыски если и писали стихи, то не всерьез, походя и на случай, а, выбирая профессию, устремлялись, как правило, на стезю академическую. Так что Петя был, скорее, исключением в своем кругу, когда размечтался о таком разночинном и дамском нынче ремесле, как писательство, и он подался не на филологический, не в МГИМО и даже не в Иняз, как многие его школьные дружки, но именно на журналистику. В те наивные годы отчего-то считалось, что журналистика и беллетристика вещи весьма близкие, по сути дела – одно и то же. К тому же он еще в школе сочинил целый цикл рассказов, который красиво назывался Записки на клочках цветной бумаги.