Петя чувствовал какую-то душевную загрязненность, смутное отвращение и к самому себе и ко всему, что его окружало. И в университете он теперь тоже видел одну рутину, а в самой своей жизни – только глупую обыденность. Он перестал ходить в общежитие играть в преферанс. Даже книги перестал читать, чувствуя себя бездарным ничтожеством рядом с великими. И беспомощными теперь казались ему его первые опыты в прозе, так что и о писательстве он перестал помышлять… Тут я задал ему вопрос, кого он, собственно, называет великими. Петя без запинки отрапортовал, что таковых, пожалуй, только трое: Гомер,
Сервантес и Рабле. Заметь, сказал Петя, во всех трех книгах содержание сводится к описанию странствия, поиска и жажды обретения, к метафизическому возвращению.
– А Толстой? – спросил я, зная Петины пристрастия.
Да, сказал Петя, странствия и метания Пьера по Бородинскому полю из этого же, пожалуй, ряда. Впрочем, этого оказалось, видимо, недостаточно, вот Толстой и отправился из Ясной Поляны в свое последнее странствие. Так на чем я остановился?
Остановился Петя, оказалось, на том, как однажды он принимал участие в ночных съемках фильма по Островскому, что-то про актрису из провинциальной антрепризы, то ли по Последней жертве, то ли по
Талантам и поклонникам, Петя точно не помнил. Пребывая в состоянии одиночества, однажды ночью в паузе между съемками, когда выключили софиты и в павильоне оставался лишь тусклый дежурный свет, Петя повстречал худую девицу с низким, хриплым голосом, такую же статистку, как сам. Они сидели рядом на стульях в уголке и курили, рискуя, что их накроют местные пожарники. Эта партизанщина сближала, они познакомились. Она звалась Настей, была года на два-три старше
Пети, у нее был провинциальный выговор, на голове, как у монашки, была низко, по самый лоб, повязана черная косынка. Петя с первых ее слов не без удивления понял, что она много умнее его. На пустые вопросы не отвечала, пропуская их мимо ушей, и говорила невпопад, будто сама с собой. Вот вы, сказала она, например, чуть не сразу после того, как каждый назвал свое имя, на первый взгляд, благополучный юноша из благородной семьи, пришли сюда, в этот грязный, душный павильон, потому что недовольны своей жизнью, так ведь. Это не был вопрос, и Петя только пожал плечами. В полумраке на ее выступающих скулах поблескивал тон-крем, растаявший под софитами. Нельзя было назвать ее красивой, но от ее лица трудно было отвести взгляд. После паузы она добавила:
– Здесь все недовольны, ведь участвовать по ночам в массовках – это все равно, что поставить на себе крест.
По-видимому, она имела в виду статистов. Но, кто знает, может быть, она говорила вообще обо всех окружающих: о жующих бутерброды техниках, об ассистентке с китайским термосом, о самой исполнительнице главной роли, которая мерзла сейчас в своем отрытом светлом платье, кутаясь в какой-то свитер, съежившись в бутафорском антикварном кресле. Петя открыл было рот, чтобы что-нибудь сострить,
снизить, ему стало неприятно, как он выразился, что была нарушена его монополия на пессимизм. Но в голову шли одни банальности, и он постыдился перебивать собеседницу.
– Вот вам, Петр, – сказала Настя очень серьезно и невозмутимо, – не кажется странным, что все они еще живы?
Петя не сразу нашелся, что сказать. Потом спохватился и процитировал из Фауста:
Затем, что лишь на то, чтоб с громом провалиться,
Годна вся эта дрянь, что на земле живет.
Подростку Пете Гете читал вслух отец, сидя у его изголовья, коли того, двенадцатилетнего, одолевала лень идти в школу и настигала желанная ангина, вызванная терпеливым вдумчивым поеданием снега на улице.
Но на фаустовскую цитату Настя не среагировала.
– Не знаю, как вам, но мне тот факт, что я сама еще жива, представляется очень странным. Прямо-таки загадочным. – И она вдруг улыбнулась, глядя на Петино растерянное лицо. Наверное, она много курила, потому что у нее были скверные зубы, и улыбка казалась печальной, как у грустного клоуна. – Что бы им всем не повеситься?
Или там отравиться? Утопиться на худой конец, как бедная Лиза. Зачем они нужны? Зачем они снимают эту гадость про бедную девушку, которой не на что жить? Ведь над бедными грешно смеяться… Но нет, многие выживут, – заключила Настя с неподдельным сожалением.
Петя сообразил, что себя она, наверное, тоже считает бедной девушкой, и сказал:
– Знаете, я тоже думал об этом. Что ж, самоубийство у всех всегда в запасе. У каждого.
– Конечно, жить так тяжело, – продолжала Настя, по-прежнему не слушая глупца, – это так дорого обходится. И стоит ли эта жизнь, – повела она вокруг рукой, – чтобы ею жить и с ней бороться?..
Много позже, сказал Петя, я наткнулся на то, о чем она говорила, у Шопенгауэра. Сомневаюсь, что она штудировала Мир как воля и представление. Но говорила чуть не слово в слово, дойдя, что удивительно, своим умом, своим чувством: жизнь – такое предприятие, буквально писал немец, которое не окупает своих издержек, я точно цитирую…
– Вот вы сказали, – продолжила маленький философ в косыночке, – что самоубийство у каждого в запасе. Вот и нет, вы не правы, не у каждого. Есть такие, кто никогда не посмеет…
Петя промолчал. Как каждый юноша в его возрасте, он часто думал об этом, и всякий раз приходил к выводу, что сам, пожалуй, не смог бы ни зарезаться, ни повеситься.
– Вот в прошлый раз здесь же, в павильоне, я познакомилась с осветителем. Ну вот как с вами. Простой рабочий парень. И знаете, что он мне сказал?
– Что? – спросил Петя встревоженно, ожидая отчего-то какой-то разгадки, чуть не откровения.
– Он сказал, что не стал бы жить и дня. Но только очень уж ему любопытно посмотреть, чем весь этот бардак закончится.
– Это он про советскую власть? – насмешливо уточнил Петя. – Известно чем, коммунизмом, на каждом столбе написано.
– Не знаю уж, – ответила Настя, – но только именно так он и сказал, дословно. Думаю, про власть тоже. Но он не был похож на революционера или… как там их называют по ихнему радио… на диссидента. В конце концов чего бунтовать, ведь хороших властей нигде не бывает. Во всяком случае, умных властей. Разве что на каких-нибудь дикарских островах, где все голыми ходят. Кроме того, плохая власть – это лишь предлог для революций, когда люди вдруг очень захотят друг друга немножко пограбить и поубивать…
Эта мысль, высказанная Настей, почти девчонкой, совершенно поразила
Петю своей точностью.
– Да-да, а ведь это так, – подхватил он. – Власть – это предлог, совсем просто. И наш царь, которого они убили совершенно просто так, и княжон, и наследника, облили потом мертвые тела серной кислотой, сбросили в шахту… Ведь это было не только дико, но и совсем не нужно. Царь был слабый, безвредный, ну выслали бы его куда-нибудь в туманный Альбион, к кузену. Или уж, коли на то пошло, судили бы, казнили бы публично, как робеспьеровы французы, а то тишком, по-воровски, ночью, в подвале перестреляли всю семью, как дичь…
– Откуда вы про это знаете? – вдруг жадно спросила Настя.
– Читал, – ответил Петя неопределенно. И осекся. Пожалуй, не стоило этого говорить незнакомой девушке. И уж тем более нельзя было говорить, что прочел он это в самиздате, который в его семье получали от знакомых, в книжке следователя Соколова: Колчак, отбив на пару месяцев Екатеринбург у большевиков, поручил тому расследовать дело об убийстве царя. Книжка эта была напечатана в
Париже еще в двадцатые годы.
Настя покачала головой.
– У нас об этом не писали… Знаете что, давайте сбежим, а? У вас есть немножко денег? И у меня есть. Поедемте ко мне… Правда, это далеко, в Чертаново… Не удивляйтесь, что я вам так вот просто предлагаю. Не хочется одной возвращаться в пустую квартиру.