"Это моя прабабушка, - сказала Галя. - Она была известной красавицей в Саратове".
Я прекрасно понимал, что у всех людей есть прабабушки. И все-таки такая молодая и красивая прабабушка меня удивила.
"Она немка, урожденная Штеккер. И вышла за моего прадедушку Кириакиса. Он был тиран".
"Тиран? - удивился я как дурак. - Разве в Саратове были тираны?"
"Он не по профессии был тиран, а по характеру. Он не разрешил своей жене пойти на сцену. А это у нас в крови. По профессии же мой прадедушка был кондитер, известный в Саратове кондитер".
Вот такой был разговор. Я точно помню. Это еще до войны.
Петын и Шурка смотрели на меня.
- Что же ты раньше молчал? - прищурился на меня Шурка.
Сам не знаю, для чего я добавил:
- Она хотела стать артисткой, но ей муж не разрешил.
- Да... - Петын опустил голову. - Я всегда чуял в них что-то не наше, а что - не понимал. Теперь ясно.
Мне и теперь было неясно, и потому я стал с интересом слушать Петына, хотя говорил он больше не мне, а Шурке.
- Жила в Ленинграде одна семья. Назовем ее условно Сысоевы. Сам Сысоев японец. - Петын говорил, как читал. - И вот в результате расследования Сысоев оказался офицером одного генерального штаба, заброшенным к нам еще до революции, чтобы сообщать своему микадо про наш военно-морской флот. Между прочим, этот Сысоев был замечательный портной. Он высшему командному составу шил обмундирование. Кителя, клеши и так далее.
Шуркин отец тоже был хороший портной, и, наверно, поэтому Шурка отвел глаза в сторону.
- А кто Кириакис по нации? - спросил меня Петын.
- Грек, - сказал я.
- Да... - вздохнул Петын. - Оба вы, огольцы, глупые, у вас пыль на ушах.
Наступил вечер. Сережка, наверно, вернулся с завода и ищет нас, а мы сидим с Петыном и никак не можем уйти. Он молчит, о чем-то думает. Достал папиросу. Для себя, нам не предложил. Сидит, курит, думает. Может, о том шпионе. Может, о войне. Потом вдруг вспомнил про нас и говорит:
- Шурка, у Кобешкина водка есть?
- Не знаю, - ответил Шурка. - Вряд ли. От него последнее время денатуратом воняет.
- Значит, нет водки, - подвел черту Петын.
ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЕ
Безногий сапожник Павел Иванович Кобешкин жил в подвале. В одной квартире с Байковыми. Он был не совсем безногий, а только частично. На одной ноге Кобешкин носил современный протез, и она казалась целой. Другая, отнятая по колено, кончалась деревяшкой, которую Павел Иванович во время работы отстегивал и клал рядом с верстаком. С одной стороны костыль, с другой - деревянная нога.
Все в доме знали, что ног Павел Иванович лишился в первую мировую войну - в германскую, как говорил он сам. Знали, что он был в плену и там приобрел профессию сапожника. Кобешкин, когда бывал под мухой - а под мухой он бывал ежедневно после обеда, - любил рассказывать про то, какие сапоги он шил в плену офицерам и какие туфли шил офицерским женам. До войны Кобешкин часто говорил:
"В Германии товар не то что у нас. У них хром так хром, шевро так шевро. А дратва какая!"
Теперь Кобешкин говорил совсем иначе:
"У немцев товар - эрзац. У них все на эрзацах сделано. Чуть тронь рассыплется".
Павел Иванович давно не шил новой обуви. Он был "холодный" сапожник, то есть чинил с ноги. Кому набойку, кому заплатку, кому каблук. Он сидел в будочке между двумя домами. С начала войны будочку, по противопожарным соображениям, сломали, и теперь он работал дома.
- Пойдем к Кобешкину, - сказал Шурка.
"Наверно, Шурка или его мать, - подумал я, - отдали что-нибудь в починку".
Мы всегда ходили вместе и в магазин и за керосином. Пошли мы вместе и к Кобешкину. Я еще подумал, что Сережка вернулся с работы и неплохо бы поговорить с ним о Петыне.
Павел Иванович Кобешкин, лысый человек с остатками рыжих волос возле ушей и на затылке, даже не посмотрел на нас, когда мы вошли и поздоровались. У него был полон рот гвоздей. Он вколачивал их в подметку ялового сапога.
"Трезвый", - понял я. Когда Кобешкин был пьяный, он всегда приветствовал ребят пионерским салютом. Для смеху.
После сноса будки все свое хозяйство Павел Иванович перенес домой, и комната показалась мне знакомой, хотя я был здесь первый раз.
Верстачок, полки для готовой обуви, ящики, куски кожи и резины на полу, деревянные колодки - все как в будке. Даже плакат-рекламу, украшавший будку, он перенес сюда и наклеил на стену своей комнаты. Плакат изображал смешную девчонку с челкой. Девчонка ела что-то из вазочки и ухмылялась. На плакате была надпись крупными буквами:
А Я ЕМ
ПОВИДЛО И ДЖЕМ!
Шурка сел на скамейку. Я рядом с ним. Сапожник видел, что мы ничего не принесли, и потому посмотрел на наши ботинки. Не увидев ничего, объясняющего наш приход, он вопросительно поднял глаза.
- Петын с фронта вернулся, - сказал Шурка, как бы объясняя цель нашего прихода.
- Знаю, - сквозь гвозди сказал Кобешкин. - Скажи ему, чтоб зашел. Он мне с мирного времени три пятнадцать должен.
Три пятнадцать стоила четвертинка водки, и Шурка обиделся за Петына:
- Он же с фронта. Раненый.
- Я тоже с фронта. И тоже раненый, - буркнул Кобешкин.
Мне не понравился этот разговор. Никакого благородства не было у Кобешкина. Вколотив последние гвозди и проверив рукой, не торчат ли они внутри сапога, Кобешкин откинул его в сторону.
- Хороший человек и к обувке хорошо относится, не доводит до ручки. У Гаврилова обувь по сто лет может носиться. А иные интеллигентики стаптывают так, что только из уважения к соседству берусь чинить.
Это был намек на мою тетку. Она так стаптывала туфли, что никто, кроме Кобешкина, не брал их в ремонт.
Кобешкин был не в духе. Шурка взглянул на меня. Мы вышли в коридор.
- Зайдем? - спросил я.
- Давай, - согласился Шурка.
Я толкнул дверь Сережкиной комнаты и прямо перед собой увидел Галю Кириакис. Этого я никак не ожидал. Что она тут делает?
- Привет! - сказала Галя. - Ты всегда входишь без стука?
Она сидела на диване в голубой вязаной кофте и в красной косынке, из-под которой выбивались черные волосы. Черные Галины глаза засмеялись, когда она увидела мою растерянность.
- Те же и Назаров, - сказала Галя, увидев Шурку.