Разумеется, не все пути на Запад были приемлемы с точки зрения гражданственных табу общественности. Так, он отказался от чрезвычайно заманчивой для него возможности поехать на казенные деньги на семинар по классической филологии в Лейпциг, ибо, во-первых, быть стипендиатом означало принимать помощь от царского режима, он же предпочел в бытность за границей зарабатывать на жизнь корреспондентской и секретарской работой [13]; во-вторых, классическая филология имела в России репутацию занятия крайне ретроградного, между тем как история, хотя бы даже и древняя, представлялась непосредственно связанной с общественными проблемами.
Перед своим отъездом в Германию двадцатилетний Иванов женился на сестре нежно любимого друга своей юности Алеши Дмитриевского — Дарье Дмитриевской, также намеревавшейся учиться за границей. Естественно, этот брак вызывал у Александры Дмитриевны сомнения — впрочем, со временем вполне оправдавшиеся. Среди ранних стихов Вяч. Иванова есть никогда не печатавшиеся, очень домашние по тону, улыбчиво-чувствительные или невинно-чувственные стихи, обращенные к первой спутнице его жизни; на его позднейшую поэзию они, пожалуй, максимально не похожи. Как кажется, дружба с Алешей была с самого начала не в пример горячее, нежели любовь к Дарье. Во всяком случае, не этой хрупкой молодой женщине с тяжкой психической наследственностью дано было навсегда разомкнуть природную скованность этого историка Иванова, снять его, как выражаются наши современники, неконтактность, выманить его из бездн внутреннего уединения, чтобы явить изумленному миру «Вячеслава Великолепного». Увы, для нее такая задача была непосильна.
Между тем весной 1888 года у супругов родилась дочь, получившая имя Александра, — надо полагать, в честь матери поэта. (Ей предстояла жизнь печальная и недолгая: родители разойдутся, она будет жить в Харькове с матерью, явится к отцу на «Башню», но будет, выказывая очевидные приметы хронической депрессии, мучительно дичиться многолюдства, а после умрет от мозгового заболевания.) Но вот Ивановы — в берлинской мансарде. Не будем повторять вещей общеизвестных: что научным ментором Вячеслава стал (наряду с почтенным Отто Гиршфельдом, осуществлявшим непосредственное руководство) сам великий Теодор Моммзен, не только первый по масштабу исследователь римской политической истории, но и блестящий стилист, заслуживший, между прочим, Нобелевскую премию по литературе [14]; что будущий поэт написал по-латыни диссертацию на довольно прозаическую тему, а именно, о налоговых обществах Римского народа («De societatibus vectigalium publicorum populi Romani»), и прочая. В этой связи ограничимся замечанием, что разночинское трудолюбие и способность к языкам, присущие Вяч. Иванову со школьных лет, были существенно развиты немецкой выучкой [15]; то владение древними и новыми языками, то свободное профессиональное проникновение в исторические и филологические «дебри», которое мы (чада иной эпохи, учившиеся, по слову Пушкина, чему-нибудь и как-нибудь)готовы предполагать чуть ли не у каждого сына Серебряного века, полусознательно имея в виду употребить почтительную гиперболу, — у него были налицо сполна и без всяких гипербол. Потому он решительно не мог бы ни перепутать по случайности герметику с герменевтикой, как Александр Блок [16], ни зачислить французского эпикурейца XVII века Гассенди в ряды средневековых арабских ученых, как Андрей Белый [17], ни подставить ненароком на место латинского lugere («плакать») немецкое lügen («лгать»), как сделал однажды гордый своей гимназической латынью Валерий Брюсов (переведший строку Катулла «Lugete, о Veneres Cupidinesque…» — «Лжете вы, Купидоны и Венеры!» [18]). Стихи и статьи Вяч. Иванова, написанные по-гречески, по-латыни, по-немецки, по-французски и по-итальянски, не требуют в языковом аспекте ни малейшего снисхождения. Но об этом достаточно. Обратим внимание на некоторые нюансы чисто биографического свойства.
13
Правда, журнальная поденщина, дававшая молодому филологу необходимый приработок, не всегда идеально соответствовала кодексу либеральной интеллигенции; по всей строгости этого кодекса отношения с "Московскими ведомостями" (ср. письмо А.В. Гольштейн Вяч. Иванову от 15 февраля 1903 г.) или "Новым временем", даже анонимные, при статусе, как принято нынче выражаться, "негра", также рассматривались как не совсем желательные.
14
Сознаемся, что не совсем согласны со степенью эмфазы высказываний К. Лаппо-Данилевского о какой-то особой самостилизации, которую будто бы можно разоблачить благодаря данным публикаций М. Вахтеля: «…Сам Вяч. Иванов никогда не скрывал — собственная биография им "творится". /…/ Наиболее показателен поэтому эпизод ученичества в 1886–1891 годах в Берлинском университете у Т. Моммзена, ставший одним из краеугольных камней автобиографического мифа Вяч. Иванова. Как показали недавние разыскания М. Вахтеля, во всем, что касается научной работы, Отто Гиршфельд, другой берлинский профессор, был для Вяч. Иванова более важен, чем Т. Моммзен, а методичность и целеустремленность не отличали молодого ученого…» (Набросок Вяч. Иванова «Евреи и русские» // Новое литературное обозрение. 1996. № 21. С. 182). Разумеется, отнюдь не только в специфической атмосфере Серебряного века, но решительно всегда и повсюду воспоминания человека о своей неведомой миру поре неизбежно проходят отбор и переосмысление, отдаляющее их от предметной объективности документа. Совершенно естественно, что Вяч. Иванов предпочитал называть своим читателям и собеседникам имя Моммзена, а не имя Гиршфельда; первое имя было на слуху, второго не знал никто, кроме узкого круга специалистов, да и разговоры с Моммзеном, включавшие, в частности, темы политические, по самой «природе вещей» годились для мемуарного фиксирования — в отличие, от рутины профессионального обучения.
15
Сказанному решительно никак не противоречит то обстоятельство, что Вяч. Иванов, ведомый своим поэтическим «дэмонием», не вполне удовлетворял немецких наставников по части всецелой сосредоточенности на своих университетских обязанностях, а под конец и вовсе разочаровал их, сбежав от академической карьеры. Само собой разумеется, что русский поэт и немецкий профессор — разные, выражаясь на немецкий лaд, «Lebensformen»; и на фоне этого труизма можно только еще раз самым серьезным образом подивиться выучке, трудовой и умственной Zucht, редкой в России не у одних поэтов. «У нас слишком мало придают значения прилежанию, — поучал он в Баку Моисея Альтмана. — В Германии вот умеют это ценить, и прилежание требуют не только от ученого, но и от художника» {Альтман М. С. Разговоры с Вячеславом Ивановым. С. 30). Не лишне, разумеется, помнить контекст этого профессорского разговора со студентом, да еще с особенно безалаберным фантазером. Но в России Вяч. Иванов имел право сказать нечто подобное не только одному Альтману…