Тем примечательнее, что серьезность эта от начала и до самого конца обходится без уныния, без надрыва и надсада.
…До самого конца — вот чему стоит подивиться. Скажем несколько слов специально об этом.
Современники запомнили того, кого видели: «Вячеслава Великолепного», как не без ехидства титуловал хозяина «Башни» Лев Шестов. Да, Вяч. Иванов, уже немолодым вступив в литературную жизнь, собственными усилиями способствовал самоопределению целой культурной эпохи, ставя ее, как театральное «действо», потрудившись в качестве теоретика этого представления, но также в качестве драматурга, режиссера — и одного из главных актеров. Все это было: бессонные ночи на «Башне», Блок, читающий в предрассветные сумерки «Незнакомку», и еще Кальдерон в постановке начинающего Мейерхольда, как спектакль в спектакле.
Но куда больше поражает другое, менее замеченное: что когда эта эпоха внутренне, а затем и внешне исчерпаласебя, когда сам Вяч. Иванов исчерпал до конца и без остатка ее возможности в расточительных вариациях обоихтомов «Сог ardens», — «Пора сказать: я выпил жизнь до дна...» — он отнюдь не кончился, не превратился ни в бледную тень самого себя, как Бальмонт, ни в обеспокоенного подражателя собственных учеников, как Брюсов. Напротив, ему предстояло написать едва ли не лучшее из того, что он написал: «Человека», «Зимние сонеты», а позднее, уже в римском изгнании, — «Римские сонеты», «Повесть о Светомире царевиче», «Римский дневник 1944года». Престарелый поэт, переживший конец прежней России, оставшийся без читателей, в литературном вакууме, — все, что угодно, только не жалок. Он в полноймере сохраняет и чувство осмысленности собственного существования, и живой интерес к происходящему. Былой собеседник Владимира Соловьева, а после — гостей «Башни», становится собеседником Мартина Бубера, Жака Маритена, Торнтона Уайльдера.
По отношению к катастрофической истории века, загонявшей стольких хранителей старого культурного предания в тупики бесплодных и безнадежных сарказмов, этот необычный человек сохраняет достойную восхищения эмоциональную дистанцию. Он продолжает дышать «большим временем». Как характерно его письмо попросившему о совете младшему сотоварищу по изгнаннической судьбе, датированное концом 1935 г.:
«Вы сетуете о "разрушении русской культуры"; но она не разрушена, а призвана к новым свершениям, к новому духовному сознанию. Притом, как есть одна Истина и одна Красота, так и культура в существенном и последнем смысле этого слова, — культура, как духовное самоопределение и самораскрытие человека, — выражение вселенского единства и дело вселенского единения. /…/ Итак, русскому беженцу, действенно верному заветам русского духа и русского духовного дела, надлежит прежде всего вырваться из бытовой и психической замкнутости и затхлости русских "колоний"…» [1].
Ученость, которой столько корили Вяч. Иванова, оправдывает себя именно теперь: она расчищает загроможденный тучами широкий кругозор, позволяя увидеть беду сегодняшнего дня в нескончаемой перспективе смертей и возрождений. Символ этой перспективы — воспетая Вергилием гибель Трои, воскресшей как Рим. И последний символист, на десятилетия переживший символизм, обращает к Риму слова, которые он мог бы, пожалуй, обратить к самому себе:
Да, этому научает история, даже вычитанная из книг, если книжная мудрость в достаточной степени переработана сердцем: что жизнь — неимоверно живучая кошка, что все уже много, много раз кончалось, горело пожаром Трои, чтобы сызнова начинаться. Интересно, что за много десятилетий до процитированных римских строк, когда концом старой России еще и не пахло, у молодого поэта в довольно ученических стихах ясно обозначилась та же отрешенная, «запредельная» надежда на поворот великого цикла, на то, что приходит после всякого конца:
1
1 Письмо Алексею Гавриловичу Годяеву от 7 декабря 1935 г, черновик которого хранится в Римском архиве Вяч Иванова цитируется благодаря любезности подготовившего его к изданию А. Б. Шишкина.