Выбрать главу

Выяснилось, что когда наша дивизия покинула это село больше месяца тому назад, она так торопилась к Сталинграду, и что у ремонтников и без меня был хлопот полон рот. То есть обо мне просто забыли. Слушая все эти объяснения, я вдруг осознал, что, мне, по сути, наплевать на них, что я за это время, проведенное вдали от фронта и армии, просто потерял к ним интерес. Единственное, о чем я мог думать, так это о том, что мне сейчас предстояло уехать из ставшего мне чуть ли не родным Манькова и расстаться с теми, с кем я успел сблизиться, причем расстаться на всю жизнь.

Тем временем ремонт был закончен, и фельдфебелю загорелось лично проверить качество ремонта на месте, чем избавил меня лезть в танк на глазах у всех. А все между тем не спускали с нас глаз, стоя у дверей в хату. Я направился к ним, они посторонились, пропуская меня в эту убогую хатенку, ставшую для меня едва ли не домом родным, бросить последний взгляд. Никто из семейства не стал мне мешать, все понимали, что за мысли у меня в голове, а фельдфебель, стоя у танка, что-то орал мне вслед. Выйдя на улицу, я подошел к главе семьи, и тот обнял меня на прощание, похлопал меня по спине, а потом презрительно покачал головой, как бы желая мне показать, что без формы я ему нравлюсь больше. Мать тоже обняла меня на прощание, расплакалась, что-то бормоча о своих сыновьях, которые были в Красной Армии, о том, что мы могли бы с ними быть друзьями, если бы не эта окаянная война, и что теперь для меня снова начнется это смертоубийство. «Тебе ведь понравилось у нас в селе, правда, Генри?» — сказала она, но я не мог говорить — мешал проклятый комок в горле, который я, как ни силился, не мог проглотить. Я поцеловал детей, мальчишки цеплялись за меня, а девочка, глядя на бабушку, тоже расплакалась.

Потом я подошел к Кате и Соне, и стоило мне лишь взглянуть на них, как обе они, раскрыв объятия, прижали меня к себе и поцеловали меня, после чего бросились в дом. Мне даже показалось, что оттуда донесся плач. Танк уже исчезал в облаке пыли, когда я усаживался в открытый автомобиль, чтобы ехать вслед. Взревел двигатель, и мы понеслись сквозь степную пылищу, и я махал, махал этим людям до тех, пор, пока они не скрылись из виду. Ну почему жизнь такова? Мне казалось, что сердце мое разрывается.

Когда я вернулся в часть, нам снова предстояло наступление. Красная Армия вынуждена была снова отступать, но отступала вполне упорядоченно, и русским даже удалось прорвать линию наступления Паулюса, главным образом на участках наших союзников. Нам приходилось сталкиваться с серьезными проблемами по части связи, а русские, их Верховное командование, снова переживали подъем боевого духа. Беспокоящие вылазки танков «Т-34» в наш тыл доставляли нам немало головной боли, заставляя командование на ходу перекраивать планы наступления, что, конечно же, влекло за собой рост потерь и хаос сразу на многих участках фронта. Мне не раз приходилось видеть, как телефонисты, сидя под открытым небом рядом с палатками, отчаянно крутили ручки, пытаясь дозвониться, но, по-видимому, без особого успеха. Доведенные до истерики штабисты вновь и вновь требовали связи. Солдаты-связисты, с катушками на боку выбивались из сил: едва успев соединить разорванные провода в одном месте, они бежали к месту другого обрыва. Проблема эта была неисчерпаема, и наверняка не было простой случайностью, что стоило нам отконвоировать пленных в тыл, как всякий раз случались перебои в связи.

Как-то к нам в плен попал немец из Поволжья. Ганс родился в Саратовской области, где проживало много немцев и где вовсю говорили по-немецки. Наш пленник всю жизнь прожил на Саратовщине и рассказывал, что там было неплохо. Было решено оставить его, потому что о лучшем организаторе, к тому же переводчике, и мечтать не приходилось. Ганса переодели в нашу форму, но без орла и свастики, но оружия ему не выдали. Говорил он со странным старомодным акцентом, создавалось впечатление, что в среде приволжских немцев время замерло где-нибудь в XVIII столетии в период правления царицы Екатерины, уговорившей немцев из Швабии перебраться на Саратовщину. Гансу было лет 35, он был человеком воспитанным, и я никогда не упускал возможности поговорить с ним. Когда я однажды завел разговор на политические темы, пытаясь убедить его в том, какое зло большевизм, Ганс сразу как- то притих, а когда я спросил его, соглашался ли он с моими суждениями, он ответил: «Хорошо, Генри, ты, может быть, и прав, ошибок у них предостаточно, даже преступлений; к большевикам примазалось несметное количество карьеристов, но я считаю, что ты не прав, считая большевизм злом, — это весьма гуманное мировоззрение, но в нас до сих пор глубоко укоренились пережитки прошлого, природу человека не так-то просто исправить». Вскоре после этого Гансу приказали присутствовать в качестве переводчика на допросе группы пленных советских офицеров. Я тоже присутствовал, и видел, что ему было невмоготу заниматься этим. На следующее утро его нашли мертвым в хате, где проживал наш фельдфебель, — Ганс застрелился из его пистолета.