Во всех домах распахнулись двери и окна, иначе пережить пекло было невозможно. Разговоры, и без того слышные через тонкие стены хрущевок, выдувало сквозняками, и соседская жизнь становилась общим достоянием. Надрывно дребезжали вентиляторы.
Вдобавок ко всему закрылся завод. В мае назначили нового директора из Москвы, но в первый же рабочий день у дверей проходной на него свалилась ракета. Не настоящая, конечно. На фасаде «Полифема» взлетали вверх три бетонные ракеты. Одна из них обрушилась. Обломки бетона и кирпича упали на голову москвича, и он умер на месте. Новость разнеслась по Гордееву со скоростью света. Еще до того, как труп увезли, мы с ребятами со двора уже толкались в толпе, окружившей пятачок, пробивая себе путь, чтобы разглядеть получше. Место не оградили сигнальной лентой – наверное, у милиции ее попросту не было. Когда зрители слишком уж приближались, один из милиционеров делал круг, отгоняя нас:
– Так, отходим, отходим, не мешаем следствию.
И хотя все было понятно, за расследование взялись серьезно. Местные тихо злорадствовали, что, мол, хотели разобрать и продать завод китайцам, да, видно, есть бог на свете. Директором назначили главного инженера, но через две недели завод все-таки закрыли.
По городу разлилась безнадега: «Полифем» был градообразующим предприятием. К тому же жара не давала передохнуть.
Солнце раскалило землю, высушило реки, озерца и канавы. В самый разгар лягушачьего сезона, когда их вечернее пение заглушает даже звуки трассы, было непривычно тихо: икра лягушек высохла вместе с лужами, и выжившие одиночки тоскливо квакали в ночи, вызывая на разговор таких же несчастливиц, рассеянных по редким тинистым канавам.
– Соловьи поют, – говорил в другие годы отец заезжим туристам, когда мы привозили их на экскурсию в тайгу.
Тягучее лягушиное кваканье можно было по незнанию принять за птичьи трели. И лица столичных богатеев разъезжались в благостной улыбке: ясно, когда соловьи поют, положено благостно улыбаться. Отца это смешило до слез. Он каждый раз рассказывал матери эту историю, вытирая слезы кухонным полотенцем:
– Дураки, ну дураки! Соловьи поют! Этим лохам че хочешь впаришь.
Туристы приезжали редко, раз-два за лето. Мы вывозили их в лес за сопкой с телевышкой. Отец петлял на старенькой «Ниве» по окрестностям, потом ставили палатку на сухом тенистом склоне. Гости думали, что они в настоящей тайге. Но большего и не требовалось. Я водила их на рыбалку, вечером жгли костер, а отец рассказывал страшилки. Изредка стреляли уток и тетеревов. Ночами из палатки не выходили, запуганные нашими байками о медведях-людоедах. Ночи через две-три счастливая и искусанная комарами компания убиралсь восвояси.
В другое время отец охотился и рыбачил, часто пропадал в настоящей тайге. Мать запрещала приносить домой неразделанную дичь, и я прибегала в гараж помогать ему. Мы кипятили воду в котле на треноге над ямой с костром, который разжигали сразу за гаражом. В нем при свете тусклой лампочки он ощипывал и потрошил птиц, освежевывал зайцев. Мне нравилось заниматься зайцами. Кровь отец выпускал сразу в тайге, поэтому мне оставалось снять шкуру и выпотрошить тушку. Нужно было сначала подвесить зайца за одну заднюю лапу, надрезать ее по кругу ниже колена, потом подрезать до хвоста. То же самое – со второй лапой. Потом я снимала шкурку с хвоста и задних лап. С передними было иначе. Передние колени требовалось перерубить, чтобы они остались в шкуре. Потом – надрезы у ушей и вокруг глаз, чтобы снять шкуру с головы. После того как заяц оставался без шкуры, делался надрез на брюхе, и оттуда вываливались внутренности. Отец приносил воду из колонки на углу, и я смывала кровь с зайца и со своих рук, полоскала сердце, печень.
Мы приносили дичь домой. Мать сама разделывала тушки, раскладывала куски по пакетам и замораживала. Шкуры отец продавал сразу, не сушил и не выделывал. Говорил, хлопотное это дело.